Ирин КаХр – Градиент эмоций (страница 4)
Александр Борисович посмотрел на табуретку так, будто ему предложили сесть на гвозди.
— Здесь? Но это же… это же неудобно.
— Искусство требует жертв, — отрезала Юна. — Садитесь.
Максим хмыкнул, отошёл к окну, устроился на подоконнике. Из пакета достал термос, налил кофе в крышку, отхлебнул. Сделал вид, что его здесь нет. Но Юна чувствовала его взгляд — лёгкий, изучающий, как у человека, который смотрит не столько на процесс, сколько на реакцию.
Александр Борисович опустился на табуретку. Спина выпрямилась, плечи расправились, лицо приняло то самое официальное выражение, которое Юна видела на сотнях фотографий в деловых журналах. Он положил руки на колени — аккуратно, пальцы сцеплены в замок. Часы на запястье блеснули в луче света.
— Так, — сказала она, беря уголь. — Расскажите о себе.
— Что именно? — голос сухой, официальный, как отчёт.
— Чем живёте? Что любите? Чего боитесь?
Мужчина уставился на неё с недоумением.
— В смысле — чего боюсь? Я бизнесмен. Я ничего не боюсь.
Юна не ответила. Начала делать наброски — быстрые, лёгкие линии. Уголь скользил по бумаге, оставляя серые следы, шуршал, и этот звук успокаивал. Она не смотрела на лицо — смотрела на плечи, на руки, на то, как сидит. В его позе чувствовалась выученная прямота, но пальцы, сложенные на коленях, чуть заметно подрагивали.
— Все чего-то боятся, — сказала она через минуту. — Пауков, высоты, старости. Или потерять контроль.
Александр Борисович молчал. Юна продолжала рисовать. На бумаге проступали общие черты: широкие плечи, массивная шея, квадратный подбородок. Но лицо оставалось пустым — она пока не знала, что в него вложить.
— Вы рисуете моё лицо? — спросил он после паузы.
— Нет. Я рисую то, что вижу. Лицо — это просто форма. Мне важно другое.
— Что же?
— Не знаю пока. Сами расскажете.
Максим с подоконника хмыкнул, но ничего не сказал. Отпил кофе, поставил крышку на подоконник, скрестил руки на груди. Солнце за его спиной подсвечивало силуэт, делая его почти нереальным.
Александр Борисович помолчал. Потом вдруг спросил:
— А вы чего боитесь?
Юна подняла глаза. Вопрос застал врасплох.
— Чего?
— Вы. Художница, которая рисует чужие страхи. Наверное, у вас самой они есть.
Юна замерла с углём в руке. В мастерской повисла тишина, слышно было только, как за окном чирикают воробьи.
— Голода, — сказала она тихо. — И того, что мои картины никому не нужны.
Александр Борисович смотрел на неё долго, изучающе. Потом кивнул, будто что-то решил.
— Я в детстве в лифте застрял, — сказал он. — На всю ночь. Маленький был, один. С тех пор… ну, не люблю тёмные помещения. Глупость, конечно.
— Не глупость, — Юна снова взяла уголь. — Страх не бывает глупым.
Она рисовала теперь иначе. Линии ложились глубже, увереннее. Она видела не надменного бизнесмена, а того испуганного мальчика, который до сих пор жил где-то внутри этого взрослого, уверенного в себе мужчины. Уголь заскрипел по бумаге, вырисовывая складки у глаз, которые выдавали возраст, и тени под ними, которые выдавали усталость.
Через час она отложила уголь, отступила на шаг. Рука устала, пальцы онемели.
— Готово.
Александр Борисович подошёл к мольберту и замер. На листе углём проступало лицо — его лицо. Но глаза на рисунке смотрели иначе: в них читалась та самая детская уязвимость, о которой он только что рассказал. Не страх — скорее удивление от того, что кто-то его заметил.
— Это… я? — спросил он растерянно.
— Это вы, — Юна вытирала руки ветошью. — Настоящий.
Мужчина долго молчал, разглядывая рисунок. Потом перевёл взгляд на Юну. В этом взгляде не было прежнего высокомерия — только тихое изумление.
— Интересно, — сказал он наконец. — Очень интересно. Максим, я, кажется, начинаю понимать, что ты в ней нашёл.
Максим подошёл, посмотрел на рисунок. Кивнул.
— Я же говорил. Она видит то, что другие прячут.
Александр Борисович надел пальто, взял портфель. У двери обернулся.
— Вы правда боитесь голода? — спросил он.
Юна не ответила.
— Не бойтесь, — сказал он. — С таким талантом голодной не останетесь.
Дверь закрылась. Юна рухнула на раскладушку, чувствуя себя выжатой как лимон. Руки дрожали, в голове шумело, но где-то глубоко внутри разгоралось странное тепло — не от похвалы, а от того, что она смогла. Смогла увидеть, смогла нарисовать, смогла не отступить.
— Вы голодная, — сказал Максим.
Она подняла глаза. Он стоял у верстака, выкладывал из пакета контейнеры. Салат, суп, хлеб, яблоко. И термос с кофе. Всё аккуратно разложено, словно он готовил этот обед специально для неё.
— Я заметил вчера, как вы смотрели на еду в кафе через дорогу. Держите.
Юна смотрела на эту еду и не знала, что сказать. Спасибо? Не за что? Зачем вы это делаете? В горле стоял ком, и она боялась, что если откроет рот, то разревётся.
— Не надо благодарности, — опередил он. — Это не в счёт. Просто… художники должны есть. Моя мать часто забывала поесть, когда работала. Я привык напоминать.
Он развернулся и вышел, даже не дав ей ответить. Дверь закрылась, и Юна осталась одна. Она прислонилась спиной к двери, медленно сползла на пол. В одной руке она сжимала пакет с едой, в другой — уголёк, которым рисовала всего час назад.
— Чёрт, — прошептала она. — Чёрт, чёрт, чёрт.
Потому что внутри неё что-то происходило. Что-то, чему не было названия, но что пугало её сильнее, чем перспектива остаться без мастерской. Этот человек в сером костюме, с его холодными глазами и тёплыми ладонями, с его историями о матери и пакетами с едой, начинал ей нравиться. А это было совсем не по плану.
ГЛАВА 4. Пустота внутри
Следующие три дня превратились для Юны в бесконечный круговорот угля, красок и нервов. Александр Борисович оказался только первым. На второй день Максим привёл Виктора Павловича — мужчину лет сорока, с гладко выбритым черепом, цепкими глазами и тонкими губами, сложенными в линию, которая не выражала ровным счётом ничего. Он двигался бесшумно, как тень, и каждый его жест был выверен до миллиметра.
Он вошёл в мастерскую так, будто переступал порог операционной: быстро, деловито, не касаясь ничего лишнего. Пальто снял сам, повесил на гвоздь у двери, поправил манжеты. На табуретку сел ровно, спину выпрямил, руки положил на колени. Взгляд упёр в стену за Юниной спиной, и в этом взгляде не было ни ожидания, ни любопытства — только пустота.
— Начинайте, — сказал он голосом, в котором не было ни вопросительной, ни восклицательной интонации. Просто констатация факта.
Юна взяла уголь, но не спешила начинать. Смотрела на его лицо, на руки, на плечи. Всё в нём было правильным и мёртвым. Как мебель из каталога: функционально, безлико, без единой зацепки для глаза. Даже запах от него был нейтральным — ни парфюма, ни табака, только чистота свежевыстиранной рубашки.
— Расскажите о себе, — сказала она, как в прошлый раз.
— Зачем? — спросил он.
— Чтобы я понимала, что рисую.
— Вы рисуете портрет. Моё лицо.
— Я рисую то, что вижу. Если вы ничего не покажете, я нарисую пустоту.
Он чуть приподнял бровь. Единственное движение за всё время.
— Пустоту?
— Да. Она у вас внутри. Я её чувствую.
Виктор Павлович молчал. Юна начала рисовать. Уголь скользил по бумаге, вырисовывая чёткие линии скул, прямой нос, гладкий лоб. Но чем дольше она работала, тем яснее понимала: внутри этого человека действительно ничего нет. Не страх, не боль, не надежда — только ровная, стерильная пустота, как в больничной палате после дезинфекции. Её уголь не встречал сопротивления, не находил зацепок — линии ложились ровно, но не жили.