Иоланта Сержантова – На стыке двух миров (страница 3)
В аптечке – йод, в хлебнице – хлеб… И рассеется темнота над горизонтом.
– Говорят, слезливость приходит с возрастом…
– Это раскаяние говорит в нас.
– За себя?
– И за других…
Дурацкое дело нехитрое
– Что делаешь?
– Да… вот…
– Хм. Тебе чтобы не делать, лишь бы ничего не делать?
– Почему?!?!
– Да… так. Лучше бы… А это, – так, дурацкое дело нехитрое.
Даже если чужой путь чудится легче и глаже, иди своим, ибо, хотя тебе кажется иначе, но многие завидуют не собственной участи в ответ. Так и шагай им достойно, не трать жизни на осуждение, злобу иль зависть. Слишком дорого время. Чересчур малО оно.
У каждой судьбы своя печаль. К примеру, тот сапожник, который извечно бос, это не от того эдак, что он неумел. Обрыдло ему всё.
Вид обуви, истёртой по причине дурных ног, дорог и характеров говорят ему об человеке больше, нежели тот способен соврать про себя сам. Сапожник замечает несмытую с подошв землю, и не брезгая ею, счищает косым вострым ножом, как клинком. И не скажет про то ничего и никому, сожмёт покрепче, добела, губами мелкие гвоздики, и стукнет по набойке замахнувшись чуть сильнее.
Не ускользнут от сапожника и затёртые зубным порошком или ваксой заломы, неумелый шов, либо клякса неподходящего обуви клея, усмехнётся по-доброму, да прихватит сбоку лишку для верности, наложит латку, и не пустяшную, с выдумкой.
– Ой… да мне ж только на один ботинок…
– Ну, как же, вы ж не клоун, ходить в разных!
– Сколько я вам должна?
– Уплочено!
– Ну я серьёзно. Неудобно.
– У вас что, лишние?
– Нет, но вы старались…
– Улыбнитесь и мы в расчёте!
– Спасибо вам большое!!!
– Носите на здоровье!
Дурацкое дело нехитрое. Так можно сказать о чём угодно. Про то, что тебе не по нраву. Или не по силам? Что, кстати, куда как вернее иногда.
Дикий сосед
Иван Иванович был домосед. Но не из тех, которые сидят сиднем в халате поверх исподнего и не выходят из комнат, и не из тех, которым чуждо всё округ и которые не озабоченные ничем, топят жирок собственной праздности. Жизнь Иван Иваныча была полна занятий простых, но разнообразных и не примечательных на взгляд со стороны, а может быть даже вовсе обременяющих человека мыслящего, коим считал себя любой, постоявший подле газового фонаря в городском саду или на железнодорожной платформе, в ожидании паровоза, дабы отправится на дачу – в избу, сданную ему крестьянином на лето. (Тому-то всё одно, то пасти, то косить, то ворошить, то сгребать – не до посиделок в дому, не до безделья.)
Людей Иван Иванович видел нечасто, но при случае всякий раз заговаривал сам, словно бы проверяя – не разучился ли ещё вести непринуждённую беседу. Мало кто отважился отказать Иван Иванычу в «поговорить», а после ещё долго хвастал знакомым о том, что именно его не чурался дикий сосед, так, без лишних церемоний, величали Иван Иваныча в местном обществе.
По чести, Иван Иванович был столь недурён собой, что любое обременённое дочерьми семейство охотно заполучило бы его в зятья. Но ежели по совести, отцам было боязно спровадить любую из дочек в тёмный омут натуры дикого соседа. Хотя, кажется, ни в чём предосудительном, кроме затворничества, тот замечен не был.
Встречали его и за косьбой и на базаре, не гнушался он столярничать, не бегал от работы в саду, мог подпеть в терцию и подыграть на фортепьянах «с листа», а то брался за перо, и не выходя ни к ужину, ни к обеду, подолгу марал бумагу, стоя за конторкой в кабинете, под одобрительное биение о темноту пламени свечи, что не жалея жизни, пускала себя на самотёк.
Коли б бабушка, что стряпала и прибирала в комнатах Ивана Ивановича, умела читать и писать, а не только ставить крестик заместо подписи, подивилась бы она чудачествам Ивана Ивановича, но подбирая исписанные, смятые листы с пола его кабинета, она сокрушалась лишь об том, что нельзя в испачканную бумагу завернуть нечто из припасов, прибранных в кладовую. Нет, коли б она сама, то бы и ничего, но Иван Иваныч осерчает, как некогда: и на зеленоватое масло, и на в его собственных каракулях сыр, и на чернильный синяк сбоку куска сала.
– Брюхо, чай, не зеркало… – несмело спорила старушка, на что получала «раз и навсегда» наказ не портить припасы чернилами, а немедля отправлять исписанную ненужную бумагу в печь.
Так что ж там было в тех листах?
Приметы природы, неочевидные прочим, кои были примечены Иван Иванычем, да известные всем поговорки, что непонятыми до конца, ущербными кочуют из уст в уста. Не из-за того ли он и сделался дик, тот сосед, что желал без отвлечения на самоё жизнь рассмотреть в последних подробностях. Однако доискаться причин бытия, не размениваясь на бытность… Ну не чудак ли он, в самом деле? Разобраться в обычае, манкируя им… посторонившись… Прижавшись спиной к стене, пропустить всех вперёд себя… Нет, так не годится. Должен же быть какой-то иной способ и сбыться, и разобраться в себе?..
– С чем эдаким у нас масло, я спрашиваю?! Что… опять?!?!
– Сейчас унесу, почищу… – хитро улыбается старушка и бежит на зов, срезывать видимые едва, расплывшиеся от масла чернильные письмена с бруска. Ну, не пропадать же добру, в самом деле. А брюхо, оно ж, сами понимаете, – не зеркало.
Ночь и воробьи
Ночь платит половинкой луны за то, чтобы прикоснуться рукой в длинном рукаве облака к полудню. Было б ей приходить в гости чаще, не нашлось бы причин удивляться тому, что хотя день и ночь родные да рядом, а всё ж-таки всё у них порознь. Разные они, по-разному, по-своему. Ночью округу клонит в сон сон, а днём…
Слышится частый, безудержный стук по подоконнику. Не барабанных палочек дождя, а стаи воробьёв, что ходят друг другу по головам, сметая всё насыпанное не им, а синицам, до последней крошки, запавшей под заусеницу деревянной рамы. Дом, на чердаке которого издавна, с прошлого века, жили воробьи, был снесён коварно, – скрытно и злобно, – почти перед самыми морозами. Вместе с их гнёздами, мозаикой помёта и яичной скорлупы, нанесённым сообща сеном из веточек, цветов, трав и насекомых коллекций, отвергнутой некогда привередливыми птенцами. И хотя жалко воробьёв, но и зло берёт, и стыдно их бесцеремонности. Стоят грудью поперёк воли синиц отведать причитающееся по обыкновению, коротким кивком приказывая сотоварищей собраться скопом22, оттеснить и синиц, и дятла. Помеха они даже поползню, что давно уж привык столоваться, и носить передачки отсюда в гнездо супруге.
Дрожа на голых ветках осины, взбивши перья, воробьи кажутся перламутровыми, синеватыми, а дерево от того чудится вербой-переростком. Верба-воробка23… В пустой след вспоминают воробьиная стая былые времена, когда не всякая мышь отважилась взойти на чердак в их прежнее жилище.
«Заклюют» – это не про коршуна с ястребом, не про людей даже, но про воробьёв. Стоят друг за дружку, бьются в окна. Коли какой воробей отыщет припас – тут уж даст знать остальной братии. И пока не склюют всё подчистую, не согнать ту стаю с хлебного места.
Чуть что – встрепенутся, понапрасну не рискнут, но осядут придорожной пылью к ногам, едва заметят расположение к себе.
– Гули-гули…
– Так голубей призывают, а не воробьёв!
– А их как звать?
– Не знаю.
– Ну, так и я не знаю! Вот и кличу, как умею!
– И идут?
– Да сами поглядите, даже с туфли и то подбирают! Смелые!
– Голодные…
За то ли ночь платила полушку луны, чтобы подглядеть за воробушками? Ей бы забыть, словно страшный сон, как дрожат они неприкаянные под открытым небом у неё на виду, бродят по чужим крышам, просятся на постой, и не сговорившись с хозяевами, скользят, срываясь вниз, скребутся до карниза… И нет до того дела ни-ко-му.
За чужой счёт…
Вот-с… Перевалило за середину ноября, и божьи коровки вежливо, но настойчиво напоминают о себе с краю кухонного стола, требуют сладкого чаю, и поменьше! Щедрость губительна для их размеров. Держаться на плаву – не самое лучшее уменье этих милых жучков. И покуда божьи коровки, устроившись в круг, каждая у своего края блюдца, чинно услаждают себя и окружающих, над кормушкой за окном ссорятся воробьи. Бьют друг друга крылами по плечам, конаются, чей черёд клевать. Синицы тем временем, пользуясь склочным характером соседей, спокойно, уступая одна другой, закусывают.
Обнаружив кормушку пустой, всплеснув крыльями, синицы скромно, одним только глазком заглядывают в окошко. Озабоченные не в шутку, трогательные, преисполненные неподдельного участия, приникают они грудью к стеклу, стараясь понять, не случилось ли чего. Тогда как воробьи таранят окно слёту, будто вызывая его на бой и вызывающе, дерзко, требовательно и многократно стучат по стеклу, используя незабвенную азбуку Морзе24, недвусмысленно задавая один и тот же вопрос, надеясь на сообразительность окружающих:
– И?! – явственно слышатся два коротких удара25. И не раз.
Но даже уличённые в корыстолюбии, воробьи не впадают в уныние, не открещиваются от своего намерения поживиться, и более того, принимаются сыпать щедро прописными истинами, как просыпают они налево-направо крошки:
– Всем надо жить, в первую очередь думать о себе, сам не позаботишься, никто о тебе не порадеет… – подобную этому самотную26чушь воробьи могут исторгать без счёту чужого времени. Хотя сама по себе чушь – то собь другого, не родное, чужое. Да тороваты27на чужой карман воробьи, лишь об своём пекутся. От того-то и гонят их прочь, хотя и привечают немало затем…