Иоланта Сержантова – 80 лет Победы, или Одуванчики (страница 2)
Надо ли говорить, что после того дня наш герой перестал бывать в этом, полном горя и слёз месте.
Поздно ли, нет, но понял он, что говорить надо с живыми, радовать их, насколько хватит души, а там уж – как повезёт…
Слякоть да мокреть
Не за страх…
После утреннего туалету округа была вся в каплях воды, которые, как не обзови, однако ж окажутся наощупь мокры.
Всякому, кто норовил до неё дотронуться, округа улыбалась нежно и, отстраняя легонько, – ровно также удерживают, оберегая, любимое единственное дитя, – касалась обветренными губами лба, нанеся на него прозрачный оттиск, что холодил, высыхая и оставлял после себя ровный блестящий след, похожий на незначащий ничего, незамеченный, случайный ожог.
Того ж, который осмеливался тронуть округу, ожидали суровая встреча и отпор.
– Охолони! – приказывала округа, не дозволяя к себе непотребства и дум недостойных. – Прежде вычисти тело, и душу омой степенством с раскаянием! – требовала она.
– Чего это мне слушаться да пресмыкаться пред тобой?! – принимался было возмущаться некто, да и замолкал на полувздохе, когда била округа ладонью сразмаху поверх омытого чисто стола лужка, так что с дерев, которые по краям, сыпались сухие давно ветки.
Случалось, просыпалась когда совесть у невежи от того. Одумывался после. Жаль – через испуг, не через другое. Какой ни на есть страх, его ещё бОльшим перебить можно. Это вот ежели через любовь, через её споспешество4, то с тем уж ничего поделать невозможно, не истребить – не изломать.
Ну, да одно упование, что не единственное на свете то утро у округи. Глядишь, полюбится она и тому, кто не уподоблялся5ей, и в прочих ему казалось то странным. Да как озарит его однажды любовью к месту, в котором жив, после уж и поймёт, что невозможно помыслить ему быть с нею порознь.
…После утреннего туалету округа была вся в каплях воды. Роса ли это, либо дождик ночью потоптался у окошка, всё одно – слякоть да мокреть.
По техническим причинам…
Дарья Дроновна была хозяйкой, хоть куда. Причём, в прямом смысле слова. Чуть где у соседей затевалось веселье, именины, свадьба, либо, того хуже – поминки, она тут, как тут. Перетянутая надвое передником, с убранными под косынку волосами и утиральником через правое плечо, готовая хоть к печи, хотя картоху скоблить.
С первого разу, как пришла Дарья подсобить к соседям, хозяева таковой помощнице были весьма рады. Так что стала она навроде непременного свойства: коли событие, Дарья Дроновна при деле. С одною только загвоздкой. Кушаний, которые приготовляла Дроновна, гостям не подавали. Работой её нагружали простой: почистить, помыть, поднести. И не от того, что была неумелой, дело было в другом. Коли отведывал кто её стряпни, тут же одолевала его хворь. И столь подолгу маялся сердешный… Покуда не смекал о причине. А как только достигало его разумения, что, мол, такого-то дни угостился по случаю кашею с пирогами у Дарьи Дроновны, – так сразу, ровно рукой снимало немочь, и оказывался бедолага здоровёхонек, лучше себя прежнего.
Что за напасть такая, прознали не враз, а уж как скумекали, то уж и сделать ничего неможно. У годов только прямой ход, взад никак не идут, а сучок, об который споткнулась судьба Дроновны, там и врос.
Дарья Дроновна страдала леворукостью. Многие помнили её девочкой, да немногие знали про то, что родилась она, как все, но напужал её однажды чужой мужик, без спросу зашедший с улицы во двор, где маленькая Дашутка возилась с цыплятами. Вот с той поры страх в ней и застрял, заодно участь переложил из руки в руку. Разучилась правая справлять работу, а левая оказалась на удивление ловка. Мать заметила перемену, поохала, да за заботами забылось, – девка помощница знатная, а уж какая у ней рука проворнее, и дела нет.
Дарьюшка росла, родители старились. Супротив натуры не попрёшь, одёжа, вон и та без сносу не бывает, а уж человек от роду хлипок да слаб.
Рано лишилась Дарьюшка родителей. Год после того прошёл, как стали к ней сваты захаживать. Накроет девушка стол пирогов да пышек, ватрушек да шанежек, угостятся незваные-жданные на славу, а после молчок, к ней больше не идут, животами маются.
Так и вековала Дарья Дроновна в бобылках. Случилось однажды прохожему путнику попроситься к ней на ночлег. Пустила его Дарья, указала, где лечь, а гость не из стеснительных запрашивать, нет ли у хозяюшки чего покушать. Дашенька ответила, что всего полно, да всё вкусное и сытное, только опасается, как бы с гостем худое не вышло.
Путник весь голодный и не робкого десятку, корми, говорит, спробуем, а коли что, – слово в залог даю, не обижусь. Живот, мол, эдак подвело, что хоть калоши ешь.
Ну и накормила Дарья Дроновна гостя до отвала, так что тот насилу постель нашёл.
Поутру же… в дому ни путника, ни иконы, что от родителей осталась присматривать за Дашенькой из красного угла…
– Дарья! Дронова! Не спи! Выйди, умойся! Жених, видите ли, бросил. Дурак, коли не разглядел в тебе человека. А то, что левшой уродилась, так настоящий-то Левша чужеядных6 ковал десятками! Неужто ты хуже!?
И запомни, к продуктам с дурным настроением – ни-ни! Это вам не самолётостроительный, а кулинарный техникум! А то пилоты стряпни вашей, в слезах, как поедят, после ни один самолёт не взлетит. Так и напишут на табло: «Вылет по техническим причинам отменяется».
Готовность любить
Редкая нынче звёздная ночь выманила меня из дому. Пары шагов хватило, дабы оказаться в её объятиях. Задравши голову и устремившись ей, летящей навстречу в лёгком плаще звёздной метели, позабылось всё: и где я, и каков. Всякое нужное, за что мы так хлопочем, отстало луковой шелухой, и осталось оно нигде, а вокруг всё и ничто. Мы один на один: ночь и я.
Играя бриллиантами бус, как блеском глаз, вечерняя роса кокетничала с ночью, что сверкала очами звёзд ей в ответ. У них всё невинно, ибо издалека, на расстоянии. Взгляды, вздохи и ничего боле. Земля и в самом деле недотрога, но вынужденное своё девство воспринимает, как вдовство. Кажется, будто у неё всё уже было. И было хорошо. Так что лучше уж – никак.
Но впрочем… земля счастию прочих не помеха. Взять, к примеру, совушку-сыча, того, что величиной с дрозда. Проверяя, так ли пуст лес, тот охает на все лады. Из сострадания хочется окликнуть его, откликнуться, но промолчишь, ибо от другого ожидает он ответа.
Грусть птицы кажется очевидной даже в ночи. Гласом своим, призывом. готовностью любить, как пронизывающей округу жалостью, являет он безыскусную свою тоску. Одиночество истомило его пуще зимней поры, что никак не желая оставаться в прошлом, смахнула белые снежные крошки со своего плеча на летящего мимо сыча, да так, что застряли они навечно промеж перьев и пёрышек, и сделался сыч от того, будто рябой. Да так неуверен в себе, что в ожидании одной на век суженой, охает, блюдёт себя и покуда живёт бирюком.
Рассвет выложил к завтраку пряник утра в глазури. Надо же, казалось, что съедены подчистую, не осталось ни крошки.
А за рассветом полетит в пропасть прошлого письмо очередного дня со штемпелем паутины в правом верхнем углу. И не ударится ему обо дно почтового ящика бесконечности. Там уже довольно их: и тех дней, и даже ночей…
Как полагается
Загрунтованный облаками холст неба всё никак не просыхал. Подрамник горизонта кис с тоски и квасился, будто картонный, но ещё больше он походил на неровно обкусанную хлебную корку. Из-за съеденного недавно мякиша, во рту у округи было сладко, а посему ею овладело благодушие и безразличие от того ж. Округа предавалась истоме рассвета и никак не решалась оторвать голову от подушки небосвода, устремив немигающий взгляд в сторону заката.
Единственный её глаз – солнце, слезился и мешал рассмотреть частую поросль нежных трав, что в сравнении с чёрной, сытной от стаявшего снега землёю, чудились зелёными колючками.
Невзирая на очевидные приметы весны, пейзаж по-прежнему оставался совершенно осенним, ибо скошенные косой метелей крапива с чертополохом, толстые, едва ли не в палец сухие их стебли цвета неспелой ржи, закрывали заспанное лицо земли, дабы избавить её от стыда за вынужденную неопрятность и разочарования в себе, что повсегда заодно с понуканиями от прочих, чьих заслуг всего-то и было – не воспротивиться родиться.
Но день-таки шёл своим чередом, и помимо верных ему синиц с воробьями, разглядел он наконец и тихоню соловья, словно просыпанного из мелкой щепоти кишнеца7, и овсянок, что насыпало будто горстью горчишных семян, и малиновок, выпачканных в жёлтом инбире8…
Весна ступала тихонько, приподняв одной рукой подол, дабы не замочить. А второй тянулась перенять из стылых рук зимы вожжи, отводила повозку округи малым ходом, с тем, чтоб не забрызгать никого, но чуть погодя, встряхнуть всё же хорошенько привязанный к удилам ремешок и припуститься, да так, чтобы со всей удалью, с не знающей удержу буйством юности, как тому и полагается быть весне.
Поэзия бытия
Ветер рвал бело-голубую тельняшку на широкой груди неба. Невмочь ему было слышать сладкий аромат духов весны. Ему бы, душа нараспашку, терпкого, солёного навстречу с моря, чтобы волосы гладким зачёсом назад, и шевелением ресниц ощутит движение воздуха… Простор! Безбрежность! А там… в городах…
Запах коротко стриженых газонов, бьющий наповал кошачий дух из подвалов и раскатанного тестом мокрого асфальта у парадной. Через приоткрытый запАх её двери, заколотый булавкой табурета жильца из первой квартиры, доносится жирный запах котлет и приторный – компота, из квартиры напротив, через замочную скважину сквозного замка, не менянного с пятидесятых, как из заварочного чайника идёт зримый жар свежеиспечённой сдобы, насытиться которой, кажется, можно прямо так, стоя у дверей.