18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иоганн Гёте – Фауст. Страдания юного Вертера (страница 220)

18

21 августа

Тщетно простираю я к ней руки утром, медленно всплывая из глубин тяжелых сновидений, тщетно ищу я ее на своем ложе ночью, еще во власти сладкого обмана, навеянного счастливым целомудренным сном, в котором я сидел с ней на лугу, покрывая ее руку поцелуями. Ах, когда я, еще одурманенный ночными миражами, тянусь к ней в полусне, а затем пробуждаюсь, из бедного сердца моего вдруг изливаются потоки непрошеных слез и я безутешно плачу, вперив внутренний взор в беспросветную даль своего будущего.

22 августа

Это истинная мука, Вильгельм, – я впал в какое-то тревожное оцепенение, мою деятельную натуру словно разбил паралич: я не могу сидеть праздно, но и не в силах что-либо делать. Я утратил воображение, стал безучастен к природе, книги вызывают во мне отвращение. Теряя себя, мы теряем все. Клянусь тебе, порою мне хочется быть поденщиком, только чтобы, проснувшись утром, видеть хотя бы одну простую, ясную цель, связанную с грядущим днем, иметь хотя бы одно стремление, хотя бы одну надежду. Я часто завидую Альберту, глядя, как он сидит, погруженный с головою в бумагах и документах, и тешу себя иллюзией, что, будь я на его месте, мне было бы легче! Не раз уже, поддавшись внезапному порыву, хотел я писать к тебе и к министру и добиваться должности при посольстве, в коей, как ты уверял меня, мне не будет отказано. Я и сам верю в это. Министр очень добр ко мне и давно уже склоняет меня к тому, чтобы я занялся каким-нибудь делом. Всякий раз я ношусь с этой мыслью некоторое время, но стоит мне затем вспомнить басню про коня, который, пресытившись свободой, предпочел ей седло и уздечку и был загнан насмерть[73], – как вновь впадаю я в нерешительность… К тому же, милый друг, как знать, не есть ли моя жажда перемены положения всего лишь внутренняя неизбывная тоска, которая станет преследовать меня повсюду?

28 августа

Нет сомнений, если бы болезнь моя была излечима, эти люди непременно избавили бы меня от страданий. Сегодня день моего рождения, и вот чуть свет получаю я посылочку от Альберта. Еще вскрывая ее, с радостью обнаружил я один из розовых бантов, которыми было украшено платье Лотты, когда я впервые увидел ее, и которые с того дня не раз у нее выпрашивал. В посылке оказались две книжечки в двенадцатую долю листа, Гомер в ветштейновском издании[74], которым давно я хотел уже обзавестись, чтобы не таскать с собою по окрестностям Эрнестиевы фолианты[75]. Вот видишь, как предваряют они мои желания, как щедро осыпают меня маленькими услугами и знаками дружбы, стократ ценнее роскошных подарков, коими даритель в своем тщеславии унижает нас. Я непрестанно целую этот бант, упиваясь воспоминаниями о сладостнейших минутах, которыми так полны были те немногие счастливые, невозвратимые дни. Так уж случилось, Вильгельм, и я не ропщу, цветы жизни суть лишь мимолетные видения! Сколько их вянет и обращается в прах, не оставив и следа, лишь немногие производят плод, а многим ли плодам суждено созреть?.. И все же они есть, брат, и их не так уж мало! Так можем мы ли пренебрегать созревшими плодами, отказываться от них, предоставляя им вотще обратиться в тлен?

Прощай! Лето выдалось чудесное; я часто забираюсь на плодовые деревья в саду Лотты с длинным шестом и снимаю зрелые груши, а она стоит внизу и принимает их у меня.

30 августа

Увы мне, несчастному глупцу, предающемуся самообману! К чему эта буйная, бесконечная страсть? Я молюсь уже ей одной; воображение мое рисует мне лишь ее образ, и все вокруг существует для меня лишь в той мере, в какой оно связано с нею. Эта одержимость дарит мне порою несколько счастливых минут, а затем вновь гонит от нее прочь! Ах, Вильгельм! Если б ты знал, какими искушениями мучает меня порой мое собственное сердце! Проведя у ней два-три часа, налюбовавшись ее обликом, ее жестами, насладившись небесной музыкой ее слов, приблизившись к последней степени напряжения всех чувств, когда в глазах темнеет, все звуки доносятся как бы издалека, а в горло словно впивается рука безжалостного убийцы и сердце бешено колотится в груди, спеша на помощь чувствам, но вместо того только усиливает их смятение… – Вильгельм, в такие минуты я уже не отдаю себе отчет, где я и что со мной! Порою, когда тоска оказывается сильнее моей воли и Лотта вовремя не успевает доставить мне утешение, позволив выплакать у нее на ладонях подступившую боль, я в отчаянье бросаюсь прочь, куда глаза глядят, радуясь любой крутой вершине или непроходимой чаще, терновнику, рвущему мое платье, шипам, впивающимся в мое тело! И тогда мне становится немного легче! Но лишь немного! Иногда, изнемогая от усталости и жажды, я ложусь прямо на землю или глубокой ночью, в глухом лесу, озаренном призрачным сиянием месяца, сажусь на искривленный ствол дерева, чтобы дать хоть сколько-нибудь отдыха своим стертым до крови ногам, и забываюсь недолгим тревожным полусном… О Вильгельм! Одинокая хижина отшельника, власяница и вериги показались бы мне теперь блаженством! Прощай. Я не вижу иного конца своим мукам, кроме могилы.

3 сентября

Я должен уехать! Благодарю тебя, Вильгельм, за то, что ты утвердил меня в моем незрелом намерении. Уже две недели вынашиваю я эту мысль покинуть ее. Я должен уехать! Она опять в городе, у подруги. А Альберт… и… Я должен уехать!

10 сентября

Что за ночь! Вильгельм! Теперь мне все по плечу. Я больше не увижу ее! О, как бы мне хотелось броситься тебе на грудь, дорогой друг мой, и поведать в слезах восторга о чувствах, переполняющих мое сердце! Вместо этого я сижу здесь, задыхаясь от волнения и тщетно пытаясь успокоиться, а утром, на рассвете, подадут лошадей.

Она покойно спит и не знает, что никогда больше не увидит меня. Я сумел оторваться от нее, я нашел в себе силы в продолжение двухчасового разговора не выдать своего намерения. Но боже, что это был за разговор!

Альберт обещал мне тотчас же после ужина вместе с Лоттою дожидаться меня в саду. Я стоял на террасе под высокими каштанами и в последний раз провожал взглядом заходившее за тихой рекою и зеленою долиной солнце. Сколько раз я вместе с нею любовался отсюда этим величественным зрелищем и вот…

Я ходил взад-вперед по любимой аллее; когда-то, еще до того, как я впервые увидел Лотту, тайная магнетическая сила часто влекла меня сюда, а потом, в начале нашего знакомства, мы оба радовались, обнаружив общую привязанность к этому уголку природы, поистине одному из самых романтических рукотворных пейзажей, какие мне когда-либо доводилось видеть.

Прежде всего – это широкий вид, открывающийся меж каштанами. Впрочем, кажется, я уже не раз писал тебе о том, как высокие стены, образуемые стройными шеренгами буков, обступают посетителя и аллея становится все темнее из-за примыкающего к ней боскета, пока наконец не упирается в маленькую, закрытую со всех сторон площадку наподобие просторной беседки, от которой веет зловещим холодом одиночества. Я до сих пор помню священный трепет, охвативший меня, когда я впервые забрел в сей заколдованный уголок; в тот жаркий полдень в груди моей шевельнулось смутное предчувствие, что зеленые кущи эти однажды станут свидетелем и сладких нег моих и горьких мук. Я уже около получаса предавался болезненному упоению мыслями о скорой разлуке и грядущей встрече, как на ступенях террасы послышались их шаги. Я бросился им навстречу, с трепетом схватил ее руку и припал к ней губами. Едва мы поднялись наверх, как из-за холма, поросшего кустарником, выглянул месяц; говоря о том о сем, мы незаметно приблизились к темной «беседке». Лотта вошла внутрь и села на скамью, мы с Альбертом последовали ее примеру, но, от волнения не в силах усидеть на месте, я вскочил, встал перед ними, прошелся взад-вперед, вновь сел – состояние мое было угрожающим. Лотта обратила наше внимание на дивную игру лунного света, озарившего террасу в конце букового «коридора», – великолепное зрелище, которое было тем поразительней, что вокруг нас царил глубокий, непроницаемый мрак. Мы молчали.

– Всякий раз, когда я гуляю при свете луны, – вновь заговорила Лотта через некоторое время, – ко мне непременно приходят мысли о наших умерших близких, всякий раз меня переполняют чувства, связанные со смертью и с тем, что ждет нас за гробом… Мы не исчезнем! – воскликнула она звенящим от восхитительного волнения голосом. – Но скажите, Вертер, увидимся ли мы вновь, узнаем ли мы друг друга? Что говорит вам ваше чувство? Что подсказывает вам ваша интуиция?

– Лотта, – отвечал я, взяв ее руку и чувствуя, как подступают слезы. – Мы увидимся! Увидимся и здесь, и там!

Я умолк, не в силах продолжать. Вильгельм, вообрази, каково мне было услышать это именно в те минуты, когда в сердце моем уже поселилась боль разлуки!

– А знают ли о том наши близкие, покинувшие нас? – продолжала она. – Чувствуют ли они наши радости и тревоги, чувствуют ли, что мы поминаем их с горячей любовью? О, образ моей матушки всегда рядом со мною, когда я сижу посреди ее детей, посреди моих детей, и они льнут ко мне, как прежде льнули к ней. Когда я подымаю затуманенный слезами взор к небу, желая, чтобы она хоть на мгновенье увидела нас, увидела, как я держу слово, данное ей в час смерти, быть матерью ее детям, – с какой болью молю я ее: «Прости, родная моя, если я не умею быть им тем, чем была им ты! Ах, ведь я делаю все, что в моих силах: они одеты, сыты и, что еще важнее, ухожены и любимы. Если бы ты могла видеть наше согласие, любимая моя, святая! Ты горячо восхвалила бы Господа, Которого в последней своей предсмертной слезной мольбе просила о счастье своих детей.