18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Инна Булгакова – Третий пир (страница 74)

18

— Ты будешь свободен, обещаю. И этого добра нам на какое-то время хватит.

— Твоя свобода — мания, — сказал он не ей, а себе. И тут, и тут он сосредоточен на себе! Нет, все-таки я монстр какой-то. — Лилечка, — заговорил нежно, ласково, — на кой я тебе сдался? Ты через неделю забудешь, как меня зовут.

— Не говори за меня, — внезапная гримаса исказила лицо; сколько же ей лет? — И ты меня никогда не забудешь.

— Никогда, — повторил он покорно и сам испугался этого ужасного, бесповоротного слова никогда. — Ну ладно, ладно, ну пожалуйста, запиши свой телефон, я прошу тебя.

Он оказался в вечерней зябкой Москве. Широкий угрюмый проспект вел вдаль, к огням в центре, Триумфальная арка за спиной, такая нелепая здесь — триумфы кончились. На ходу достал из куртки записную книжку (а то ведь не удержится и позвонит — нет свободы в вожделении!), вырвал листок, разорвал на две части, на четыре, на крошечные обрывки, летящие легкими пушинками в грязь на тротуар, на мостовую, — и снег кончился.

Итак, куда? Кураж отнюдь не кончился, он только разгорался, и приятно было, что никто — вообще никто — не знает, где он и что с ним. Он якобы в Прибалтике, беседует с Мефистофелем, выпал из пространства и времени. Митя расхохотался (хмель, сдерживаемый играми и ласками, начал разбирать в сырой свежести), встречный тип шарахнулся с опаской, что его еще больше, по-идиотски развеселило. Ну конечно, в Милое! Проверить ключи в сумке… а это что? янтарное ожерелье (банальный балтийский презент)… вдруг нащупалось нечто тяжеленькое… о! бутылка, непочатая. Скоч— виски. Как это любезно с ее стороны. Теперь этот «любовный напиток» всегда будет ассоциироваться с Прекрасной Еленой. А грибков нет?.. баночки маринованных… нет. Он зашелся от смеха. Все. Кончено. К черту!

За кольцевой в тамбур электрички ввалились трое примерно в том же градусе падения, что и Митя (в небольшом — не допили), так же яростно задымили, приглядываясь, ища, к чему прицепиться — и он ответно напрягся, сунув руку в сумку. Сейчас начнется. Я просто так не дамся, бутылка — орудие пролетариата — по головке… вон того. Как вдруг «тот» (явно главный, молодецки расстегнутый до волосатой груди, до пупа, но в шикарном розовом кашне до колен) подмигнул дружелюбно, что-то почуяв — может, блеснуло бутылочное горлышко (Ганс Христиан Андерсен — «Бутылочное горлышко», милый Митюша, мамины колени, голос, любимейшая история о быстротечности земной жизни). «Куда направляемся, так сказать, путь держим?» — «Я готов, — отвечал Митя и в доказательство вынул-таки бутылку. — С вами. На край света». — «Подходяще, — главный взял, глянул, крутанул жестяную крышечку. — На. Ты хозяин, ты первый». — «После тебя. Ты гость». Гости заржали ласково, минут через пять стало совсем хорошо, решили завалиться к Петровне, у нее всегда есть. «Не веришь?» — «Верю».

К Петровне шли долго, в вязкой пьяной тьме, Митя как под конвоем, с двух сторон «под ручки», старая карга рада, у нее есть («Ну вот, не верил». — «Я верил!»), и не очень дорого… дорого, но не очень, и сама крепко принимает, главный, поднимая стакан: «За тебя, Митек! Свой мужик!» — «Я свой! За тебя, Витек! За вас, господа!» — «Господа кончились в семнадцатом». — «Те кончились, правильно, а мы организуем новых». — «Ты партийный, что ль?» — «Да вы что, ребят! Обижаете». — «Не обижайте его (Петровна, со слезой), у человека, может, горе». — «У тебя горе, что ль, Мить?» — «Почему горе? Нет! У меня… я про что начал? Да! По всей России организуется тайный рыцарский орден, понимаете?» — «Во дает!» — «За это надо…» — «А кто организует-то?» — «Никто — пока. Мне так хотелось бы. Надо же спасать, ребята!» — «Спасать надо (главный). Урки организуются. А почему рыцарский?» — «Мы не урки, а крестоносцы. У нас их, положим, не было, но надо ж когда-нибудь начинать. Только крест нас, монстров, спасет». — «Ты что, верующий, что ль?» — «За это надо…» — «Верующий. И ты верующий». — «Я — не очень». — «Мы все верующие, только про это не знаем». «Слушайте, ребят (Петровна, со слезой), он дело говорит». — «За дело, господа… не ставить, до дна! За Катакомбную церковь!» — «Какую?» — «Тайную-подпольную. Нет, я не оттуда, к сожалению, и даже не знаю, есть ли она… но должна быть. Знаете, ребят, я чувствую почти физически, как все кругом колобродит… по — тихому. За царя!» — «Во дает!» — «За убитого и за будущего. А чего? А может, вы… как вы относитесь к этому… забыл!.. к коммунизму?» — «К стенке!» (главный) — «Это он нас к стенке, а мы — живем». — «Живем хлеб жуем, водку жрем. В орден я б вступил». — «За это надо…» — «Зачем? Вот скажи: зачем бы ты вступил?» — «Надоело все. Когда вступать?» — «Да хоть сейчас». (Все заржали, и он в том числе). — «Эх, Митюха!.. все врешь, а молодец, хорошо». — «Я не вру. Все сказано: будет последний бой, Армагеддон, а мы не готовы! Мы не подготовились, понимаете, ребят? Ну как вам объяснить…» — «Не надрывайся так, голубь (Петровна), может, обойдется». — «С кем бой? (главный, решительно)». — «С самим собой». — «Ты, Мить, чего-то… доставай, Петровна, новую! Промоем мозги». — «За тобой должок, помнишь еще…» — «Деньги? Сколько надо? Нате все, берите!» — «Ну, гуляем! Как ты, Мить, сказал про рыцарский орден по России… никогда не думал, что живу в России… и чтоб тайно! (Тут главный поднапрягся и попал в стиль.) Душу вынул и перевернул». А младший парнишечка уточнил: «По РСФСР или по всему Союзу?» — «Нет РСФСР и Союза нет — это обман». — «На том свете живем! — крикнул главный, граненые стаканы оглушительно грянули. — Ура!» — «Ура!» — подхватили рыцари, и Митя попал на тот свет.

Во-первых, там было невыносимо холодно, люто — так не бывает на земле. Во-вторых, невесомость: он вольно парил во тьме меж огненными кругами. И в полном одиночестве — это главный страх. Страх и холод пронизывали насквозь, но и тела как будто не было. Тела не было, но на груди образовалась дыра, сквозь которую и свистел свободно нездешний хлад. Нечеловеческим усилием он попытался сосредоточиться — и тьма вокруг стала сереть, но вдруг провалился в яму, а когда выкарабкался, плавно взлетел, то увидел себя будто бы в комнате незнакомой, где воздух ощущался ал и сер. Огонь и сера. На голой груди лежит парабеллум — вот откуда страх и холод. Я там или еще тут? Еще усилие… проступил стол (или не стол?)… вон кресла в «суровых» чехлах… печка… Господи! я в Милом, на диване! Серые сумерки (а не смертные грехи!) струятся сквозь темно-красные занавески. Спасен! Я спасен. Усилие отозвалось смертельной болью в голове… стало быть, голова на месте. Главное — не шевелиться, думать, не шевелясь. Я был на балтийском берегу с Мефистофелем. И демон перенес тебя, идиота, в Милое. Вдруг вспомнились бархатные башмачки и пальцы в перстнях и еще кое-что вспомнилось — так, эпизод восстановлен. Мы пили… нет, нет, нет, только не об этом! Петровна называла меня «голубем» (надеюсь, с Петровной я не… Митя содрогнулся), я основал рыцарский орден. Боже милостивый! Что дальше? Боже милостивый, почему я так одинок? Потому что пить надо меньше. Нет, я по — другому одинок, запредельно, навечно… Однако надо решиться и сбросить парабеллум — вся жуть от него, от жуткого железа. Не сбрасывается, рука не поднимается — или я не живой? Пальцы шевелятся, вот рука в грязном рукаве — значит, я в куртке. Это меняет дело: я живой и сбрасываю пистолет. Материалистический стук о пол. Все равно холодно. Надо бы встать — но зачем? Зачем я сбросил парабеллум? Теперь не дотянуться. А зачем он тебе нужен?.. В отчаянной паузе словно тень мелькнула по окнам, словно кто-то подошел к крыльцу, сейчас войдет. Приветствую тебя, мой кошмар! Тихо, ни скрипа, ни шороха, ни рожек, ни хвостика. Нет, мне не нужен парабеллум, я недописал и недолюбил (кого ты недолюбил, скотина?). И не допил? Почему от вселенной на молитве меня понесло в скотство? Воды! Полцарства за ковшик бесценной, с привкусом жизни, с плавающими льдинками, колодезной воды… Митя застонал… кругом вода, блестит, переливается озерная рябь, солнечные точечки, пятна, всплески, погружаюсь, а в горле спазм — что ж теперь, навсегда? Проклятый Мефистофель, дьяволово отродье — за что? Это мое отродье, я сам сочинил.

Все-таки он встал (Бог весть как). Удушье погнало его, дрожащего и растерзанного, в сад, к колодцу. И вытянув, не с первой попытки, полное жестяное ведро на цепи из глубине осклизлого сруба, окунулся лицом, головой — мозги пылают, — как грешник в Иордань. Прости, Господи, за дерзкую аналогию, но он ощущал так — новое рождение. В больной голове серенький, желтенький, рябенький мир просветлел, проступили родные подробности и скромные краски, и смелые помыслы — все разом, вдруг. На невидимом закате, в сплетении почти нагих влажных ветвей проступил роман (или не роман… но обозначим это явление так, привычно), проступил еще слабым, нечетким отражением миров иных, сообщая физическому пространству отблеск гротеска, отблеск нездешний.

Осенняя мгла преображалась в райский рассвет, в его бедном саду облетевший куст шиповника расцветал дивными пылающими розами, над ручейком у огорода из крапивы поднимались царские кудри — полевые лилии, в колодце забил ключ, в доме оживала картинка с золотым деревцем в голубой глубине — от нее будто бы и шел во все стороны свет. А на диване лежал человек, не юный, но еще молодой. Загадка таинственного сюжета (отражение тайны онтологической): отчего мертв этот человек и не видит совершающихся для него чудес? А если он, мертвый, один только и видит их? Еще две женщины: молодая металась по комнате, заламывая руки, старая стояла на коленях перед диваном. Снаружи в оконных стеклах, красных от восхода и от занавесок, отразилась на ходу чья-то тень, заскрипели ступеньки и половицы. Я должен войти в этот мир и разгадать его. Сегодняшние «ирреальности»: провал в памяти, пробуждение в ало-серых сумерках, ужас похмелья (я там или тут?), померещившиеся шаги и живая вода — участвовали в создании реальностей иных, новых.