18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Инна Булгакова – Третий пир (страница 43)

18

— Где-то по дороге, в поезде.

Я почувствовал, что чем-то разочаровал его.

— То есть в Милом пистолет был при вас?

— Да.

— Вы ходили с ним в березовую рощу?

Давешний страх, стародавний детский кошмар вернулся.

— Откуда ты знаешь, что мы ходили с ним в рощу?

Он промолчал.

— Откуда? От Жеки?

Отмахнулся брезгливо.

— За нами кто-то следил? Там был кто-то третий?

Он вдруг рассмеялся тем самым надрывным смешком.

— Скажи: Вэлос стрелял?

— Нет, я. Испробовал.

— Испробовал?.. Вон мама идет, — сказал отец буднично. — Никогда не смей возвращаться к этой теме.

Я понял, что приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Между тем детская история представлялась еще более загадочной — в полночных лучах, береза прильнула к подоконнику, народ спал. Кто был в роще? Кто был третьим между нами?

В полусне (действовало снотворное) я приподнялся, вылез в окошко, в серебряные ветви, бледный свет отражался в озерном зеркале, деревья оживали вечными путниками, ночным разбойником выныривал из тьмы куст… а то крест, прокрался меж могилами; истина была где-то рядом, летела впереди на черных крыльях, надвинулся Никола и остался в ночи, закружил лесной дух, забрезжила березовая опушка лунными прогалами. Проселок. Вот здесь!

Вокруг кишела невидимая, но предполагаемая жизнь, охи, вздохи, уханья, ночные силы земли, звезд и вод обтекали тело пронзительной свежестью… зачем здесь, в русском лесу, пистолет с рурских заводов? зачем здесь труп? — выговорилось вдруг вслух и тут же поправилось: не здесь, что ты, на Галицийских полях. В орловском централе. В правом Никольском приделе. Плодородный земной слой — гумус — это косточки. Прах и тлен, который однажды соберется в Армагеддоне на последний Суд.

Закопошится Мать — Сыра Земля, оживляя останки, сцепляя кости, восставшие из глины и пепла, воплощая кожные покровы и члены (одна рука — под Верденом, другая — под Магаданом), зализывая язвы и раны. Задышит учащенно космос, возвращая энергию, кровь и влагу в погребенные тела. После ряда катаклизмов-превращений каждый атом встанет на свое место, вдохнутся души в отягченную грехом материю, преобразуя лик Земли, где восстанут истребленные леса и воды и звери. Грехи и муки взвесятся на запредельных весах перед престолом Сына Человеческого в багрянородной плащанице, наступит вселенское равновесие — и непременно перетянет какая-нибудь малость, грешок вроде двадцатипятирублевой бумажки, шуточка. И вот-вот вся картинка провалится в небытие. Будь я в прошлом веке, в классике, я бы жалостливо переиграл: например, на противоположную чашу упадет слеза. Какого-нибудь Андреича. Или Мефодьича. Отца. Или ребенка, по Достоевскому. Весы заколеблются, вздрогнут, выбрав бессмертие, и Плотник, ни разу в Евангелиях не улыбнувшийся, улыбнется. Но в конце нынешнего жертвоприношения заниматься литературой непристойно. Итак, да будет на все воля Твоя!

В ответ я увидел зажженную в ночи лампаду и почти не удивился. Она горела довольно высоко чистым багряным пламенем. И двинулся навстречу в чащу, расступавшуюся по пути древесными тенями. Это был маленький костер на лесном пригорке, брошенный, очевидно, играющими детьми. Присел, прилег на землю, вдохнул тепло и сладковатую гарь, погружаясь в огненную игру углей, ощущая неземное, нездешнее одиночество и улыбку.

Глава восьмая:

РЕЭМИГРАНТ

На Ленинских горах распахнулся стеклянный вестибюль, проглотил молоденькую массу и запахнулся на все засовы от готовых на многое — на штурм и подкуп — мамаш и папаш. Вечное новаторство Маяковского — «Ваше слово, товарищ Маузер!» — поднадоело, пули выпущены, товарищи ликвидированы (ай да не все пули, да не все товарищи!). Патриотизм автора «Мертвых душ» — эх, Русь-тройка, полетела, народы и государства гладят с изумленьем — нет, дело темное, сомнительное, с чертовщинкой-мертвечинкой, отпадает…

— Лиз, ты что берешь?

— «Войну и мир».

— И я.

Толстой — верняк, старики его любят, все при нем: и тебе новаторство — традиции — народность, и патриотизм — анархизм — заблуждения. Широко размахнулся, загарцевали лошади, запылали избы, запела пронзительно труба, Россия двинулась в поход. «Эх, вы сени мои сени, сени новые мои, сени новые, кленовые, решетчатые…» Князь Андрей взглянул в метафизическое аустерлицкое небо, Элен — в зеркало, Долохов — в карты и выпил бутылку рома, Пьер склонился над масонским числом сатаны, улыбнулись по-детски маленькая княгиня и Платон Каратаев, растворяясь в вечности, княжна Марья, тяжело дыша, подбежала к умирающему отцу, Кутузов упал на колени с молитвой, и выстояла батарея Тушина и солдаты Тимохина, и другие солдаты, и другие батареи, переполненные трупами, старик граф молодецки выдал «Данилу Купора», Николай побежал к тому мосту, Петя споткнулся в предсмертии, забилась в безумии мать, зарыдал Денисов, завизжал Анатоль в госпитале, а Наташа встала, подбоченясь, сейчас она пустится в русскую пляску… Вот они — живее живых, в бессмертном блеске слов, пестроте и великолепии. Дело пойдет! «Великая эпопея Л.Н.Толстого „Война и мир“…» — начал Алеша, и Лиза начала: «В своей великой эпопее „Война и мир“…»

Через три часа эпопея кончилась, они вышли и быстро зашагали куда-то на нервной почве, постепенно освобождаясь из плена Отечественной войны в действительность не менее отечественную и военную, но по-другому. Знойный сквознячок овевал пирамиду на костях, ученые статуи — дар благодарным потомкам от правительства людоедов — всю воробьевскую крутизну, под которой — Москва в плену и разрушенье: неприятель засел в Кремле, рушит и строит, рушит и строит всякую дрянь, и ничем его оттуда не выбьешь.

— Алеш, я совсем забыла про дубину народной войны!

— При чем тут дубина! Нам же про образы надо, про героев!

— Вот именно. Это метафора, собирательный образ. А я забыла!

— Вот черт! — и Алеша взволновался. — Прямо из головы вон!

Приуныли. Неужели мы не поступим?

— Что будем делать? — спросила Лиза, решительно стряхивая духа патриотизма, который пошел кружить над мегаполисом невидимой двуглавой птицей.

— Что ж теперь поделаешь…

— Я говорю: что мы сегодня будем делать?

Она отлично знала, что делать сегодня: продолжать увлекательный поединок с Иваном Александровичем, да раздражало Алешкино идиотство — мечта, с которой глядел он вдаль.

— Не знаю. Ничего не хочется.

— Я знаю, чего тебе хочется. Но место занято.

— Чего это ты?

— Ничего. Кстати, у Мити с Поль седьмого день рождения.

— Как это?

— Так это!

— В один день? (Еще одно свидетельство исключительного единства; даже в мечтах муж не желал отъединяться, ложиться в землю или садиться в тюрьму.)

— Представь себе. Она тебя приглашает.

— Она?

— Но гляди в оба. Не исключено, что там будет паучок.

Алеша улыбнулся.

— Доктор, что ли?

— Почему доктор? — удивилась Лиза; в задумчивости поглядели друг на друга. — Почему доктор?

— А ты про кого?

Они вышли из египетской тени на солнечный пек, лишь острый длинный шпиль еще тянулся убывающим отпечатком по дорожке из красного песка.

— Фу ты, Лиз, как мне твои штучки надоели, — соврал Алеша, которого завораживала ее энергия: бьется-вьется, в руки не дается.

— Ну так прощай.

Вот так всегда: раздражит, распалит и ускользнет. Кому достанется это сокровище? («Сокровище», — подумал он безо всякой иронии.) Уже не мне. Уходит. Ушла. Грустно. Какая грусть вдруг во всем, в гранитном сером парапете, неживые серые волны, притворяясь синими и живыми, дрожат на солнце, а дальше стоят неподвижно в небе серо-адо-водородные облака, в которых не выживет никакой орел. Попить атомной водицы из дьяволова копытца — и станут мутантами (или стали уже?) сестрица Аленушка и братец Иванушка. У кого живая вода? Вспрыснуть, окропить заново всех и все окрест.

Он догнал ее на спуске у круглого озерца (ивы наивно склонялись к ядовитой глади) и спросил:

— Лиз, а кто такой паучок?

Действительно, кто? Почему он сразу назвал Жеку и я сразу внутренне согласилась? Жека. Какой-то перевертыш: безобразен до того, что кажется крайне привлекательным. Умный смешок. И как он потирает ручки и протирает немецкие очки. Глазки черные, неожиданно печальные без блеска стекол и близорукие. Интересно, он снимает очки, когда целует Поль?.. Какое мне дело до них! — возмутилась Лиза, стремительно перемещаясь под землей в ярком вагончике, но никак не могла отделаться от соблазна сплетенных задыхающихся тел в темном гнусном уголке.

Побродила по комнатам в устоявшемся с начала века, но непрочном карточном быте (дунуть-плюнуть — и домик развалится), ей необходимы были простор и движение (а не Алешкин диван), чтоб жить и думать. Чего тут думать-то? Пето— перепето в изящной словесности и в кинематографе и называется по-французски пошло: адюльтер. Ну, словечко. Лиза усмехнулась. В одном старомодном позабытом ряду: упасть в обморок, потерять честь (Митя должен вызвать Вэлоса на дуэль, всадить пулю в самое сердце, черный бархат набухнет кровью, как прекрасно, жаль, этого никогда не случится, я бы непременно так сделала!). Сказать Мите? А с чего я решила, что паучок — Вэлос? Не понимаю — искренне удивилась она, — какое мне до них дело?

Судорожные междугородные звонки в прихожей. Ах да, мама!

— Лизок, ну как?

— Вполне терпимо. «Война и мир».

— И какое у тебя внутреннее ощущение?