18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Инна Булгакова – Третий пир (страница 42)

18

— Кирилл Мефодьевич, поговорим лучше о вас. Что значит: так сложилась жизнь?

— Я сидел, воевал, опять сидел. Моя невеста ждала меня двадцать три года.

— Не дождалась?

— Дождалась, в пятьдесят седьмом. Но вскоре умерла.

— Извините, это слишком идеально, — пробормотал я, чувствуя тайну, — это слишком…

Ляля промокнула слезы Андреичу прозрачным платочком, твердя: «Папочка меня узнал». Витюша, похохатывая (не жалко, мол, но забавно), оторвал от сердца, из внутренностей итальянского пиджака, двадцатипятирублевку, все следили напряженно, Фаина сделала стойку, и в это самое «народное вече» вступили мои родители. Я вмиг протрезвел.

Не самый удачный момент в нашей жизни (обстановка могла бы быть более благопристойной), да ладно уж, может, и к лучшему — столько свидетелей, не до слез, не до подробностей… Да, но мне нужны кой-какие подробности! Например, про дедушкин парабеллум. Околобольничная компания тотчас рассосалась, сгинули детишки и дети, и жены, Фаина унеслась на метле с ассигнацией, Кирилл Мефодьевич с учтивой поспешностью уступил маме табуретку, отец встал за ее спиной. Семейный портрет в старости. Главное — не расслабиться, а то не сумею довести дело до конца, задохнусь.

— Сынок, что случилось?

— Перенапрягся, пустяки. А как же вы меня…

— Ты же оставил записку. Приезжаем сегодня, никого нет, собак нет…

— Собак отвезли… завезли.

— Но я не понимаю…

— Поль меня бросила.

— Не может быть! Павел!

— Из-за кого бросила? — спросил отец. Мы разговаривали быстро, вполголоса.

— Из-за Жеки. Собак он куда-то завез. Не волнуйтесь. Все банально и бездарно.

— Мне никогда не нравился этот мерзавец!

— Мам, тебе нехорошо?.. Пойдемте в сад. Пап, хочешь сигару?

Он махнул рукой, доставая извечный «Беломор».

— Идемте!.. Так вот, я переживал и слег… слегка. Но теперь уже все позади…

— Тебя бросила жена — и ты слег, — перебил отец, кажется, презрительно. О, я в папочку! Я чувствовал его гнев и готовность на все. Как он себя ломал и смирял в партийных тисках? Если б я был реалистом и имел время, я бы исследовал этот феномен.

— Павел, все не так! Неужели ты не чувствуешь?

Зачем они меня мучают?

— Все так. Здесь хорошо. Ко мне ходят, носят…

— Кстати, кто этот человек? — поинтересовался отец.

— Какой?

— Тот, что уступил маме табуретку.

— Адвокат.

— Адвокат, — прошептала мама. — Что ты натворил?

— Абсолютно ничего. У него тут дачка… ну, знакомый.

— Странное лицо, — заметил отец. — Вообще мне все не нравится, все странно.

Странная тоска воскресенья в больничном тихом саду, где мелькают розовые и голубые ангелы в зелени, в пламени и в ранней позолоте, соображают на троих, на двоих и в одиночестве, чтоб приглушить страх смерти.

— Ты тут пьешь? — спросил отец, принюхиваясь.

— Да нет. Угостили… воскресенье.

Я был готов к поединку, давно готов, но мешала мама — человек чрезмерно утонченный, чувствующий между слов, между строк, между нами.

— У меня смехотворный диагноз — нервы. Вот, мама, если не веришь, поговори с Любашей. Медсестра. Как раз сегодня в первую смену дежурит. Чудесная девочка.

— Любаша? — переспросила мама, вздохнула, поняла (отсылают), пошла по аллейке к нашему флигелю.

— Я всегда знал, что он мерзавец! — отчеканил отец, словно нарочно спеша мне навстречу.

Он сидел на лавке рядом, но отъединенный; грузный, но не толстый, а даже в своем роде величественный. Этакая глыба, матерый человечище. Вождь про писателя, а всегда кажется — про вождя, который, смеясь, расставался с прошлым. Посмеялись, а у нас смеха не получается — ну, если надрывный смешок.

— Что значит «всегда», пап?

— Ты знаешь.

— У тебя что-то конкретное или просто ощущение?

— Дмитрий! Не испытывай моего терпения.

— Да в чем дело? — я терял терпение. Он развернулся, спросил в упор:

— Ты помнишь того мальчика?

Чудно это прозвучало, как диссонанс во сне; сияющий осенью сад вздрогнул, но тут же потек привычным вселенским путем.

— Жеку, что ль?

Отец усмехнулся, глаза поскучнели.

— Да, ты связался с ним давно, слишком давно, намертво.

Мы подходили к чему-то страшному, я чувствовал, настолько страшному, что и он испугался. Замкнулся, пробормотав безразлично:

— Я ничего никому не скажу.

— Что ты не скажешь?

— Ничего.

Я передернулся — издевается он надо мною, что ли! — секундная ненависть судорогой прожгла нутро и исчезла в мире, сменившись сантиментом: мой старый отец, больной, утомленный коммунизмом. Две женщины на ступеньках флигеля говорили обо мне, мама глядела на Любашу заискивающе и кивала. Но я должен докопаться до конца! «Зачем? — шепнул кто-то трезво со стороны. — Коль конец один?» Запланированный-отрепетированный. А что будет с моими стариками после моего конца? А, черт, проклятый ком в горле. Допрос затруднялся тем, что задушевные разговоры не были у нас в ходу.

— Пап, как ты догадался, что мы были в Милом? Ну, тогда, в пятьдесят седьмом?

— Вместе с тобой исчезли ключи от дачи.

— Ты приехал и увидел взломанную тумбочку? И что дедушкин парабеллум…

Он глянул с зорким прищуром.

— Тебе известно, что он дедушкин?

— Мама рассказывала, давно.

Нахмурился неодобрительно.

— Ты спрятал его во время ареста.

— Это был трофей, незарегистрированный. Где он сейчас?

— Мы его потеряли.

— Потеряли? — он оживился. — Где и когда?