Ильяс Есенберлин – Мангыстауский фронт (страница 63)
XII
Почему не остановил? Почему не крикнул вслед: «Брат! Прости меня. Слышишь? Я не прав. Прости…»
Не крикнул, не остановил.
«Ничего. Еще договорят, доспорят. Все впереди. Целая жизнь». Вечная надежда. Всегдашнее утешение.
«Если бы знать. Если бы только знать…»
Всего несколько слов. Такая, в сущности, малость. Да и слова-то обыкновенные. Но почему же кажется: произнеси их — и все переменилось бы. Они помогли бы. Выручили. Спасли. От чего? От того, что зовется судьбой? Его величеством случаем? Нелепость. Разве смерти можно втолковать, чтобы она подождала, повременила?..
Секундомер включен. Слышишь? Тик-так. Тик-так. Качается маятник. И каждое мгновение отмеряет жизнь. Твою и тех, кто рядом с тобой. Каждый шаг, каждый вздох. И все та же дорога. Одна, единственная. С нее не сойти, не повернуть…
Так он шел и думал. Или не думал, а мысли автоматически приходили к нему в который раз. Остроты прозрения не было. И конца не было. Мысли перебивались другими, обыкновенными: «Вон бежит собака… Этой зимой много снега… У ларька очередь за пивом…»
Наверное, так было нужно, чтобы хоть что-то живое сохранялось в душе. Он хотел сберечь память или, вернее, то, что казалось ему памятью, а других средств для этого не было. Или он их не знал? Брат все уходил и уходил от него по белой дороге. Такая же дорога стелилась и позади него. И ничего не изменилось. Узек на месте. Буровые — тоже. Зима. Он идет с работы. Только нет брата.
«Если бы окликнул, остановил…»
Брат уходил. В коридоре еще слышны его шаги, голос: с кем-то перекинулся парой фраз. Какие-то обрывки: «Разрыв пласта… Шарошка… Метров триста — сплошной мел».
Собеседник говорил медленно, с кавказским акцентом: «Настоящий ишак. Уперся — не сдвинешь. У нас про таких рассказывают: осла спросили: «Когда до деревни дойдешь?» Ответил: «Спроси у погонщика». Засмеялись. Потом все затихло. Брат ушел… Если бы окликнул, остановил…
И рев. Ужасный рев обрушился с неба. Будто вздохнула вселенная и все, что есть на ней, вот сейчас, сию минуту, схваченное адской, неуправляемой силой, поднимется, распадется и понесется в бездну ничтожнее пыли.
Скорее догадался, чем услышал: тарахтит телефон! Схватил трубку. Дежурный диспетчер орал, стараясь прорваться сквозь гул, но шелест едва доносился: «Дежурный Ющенко! Говорит Ющенко! Выброс на шестьдесят третьей! Выброс… Газ!»
До сознания дошло не сразу: «Это же скважина брата!»
В трубке тонко, по-комариному зудело: «Жалел Бестибаевич? Вы слышите? Выброс на шестьдесят…»
«Машину! Машину!» — надрывался Жалел. Но Ющенко твердил свое: «Газ! Вы слышите? Выброс на шесть…»
Их прервали. Жалел постучал по рычагу. Позвонил в гараж. Занято. Он перекидывал трубку из ладони в ладонь, словно пластмасса была раскалена. Снова позвонил — снова занято. Кинул трубку на рычаг, выскочил в коридор. Он был совершенно пуст. Даже у кассы, где всегда кто-нибудь толокся, не было ни души. Торкнулся к Тлепову. Никого. И секретарши нет в приемной…
«Куда все подевались? Странно… — машинально взглянул на часы. — Двадцать семь минут второго. Перерыв. Священный час принятия пищи. Черт побери! Что же делать?»
Он на миг растерялся. Выбежал на улицу. Плотный студеный воздух раскалывался от рева. Там, где темнела буровая, билось пламя. Оно уже стерло вышку, словно ее никогда и не было. «Быстрее. К гаражу! Там возьму машину…»
Он мчался напрямик, через сугробы. Падал, поднимался, снова падал. Ноги в кожаных легких ботинках скользили, разъезжались. Барахтаясь в сугробах, он терял время. «Надо было дозвониться. Вызвать машину. А-а-а, ладно. Близко уже…»
Кто-то, неслышно догнавший его, дернул из руки шапку — он и забыл про нее! — нахлобучил ему на голову. Что-то говорил, но не разобрать. И лица не запомнил. Да и не вглядывался. Высокий костер у горизонта притягивал как магнитом. Он на глазах набухал то кровью, то чернотой. Ужасные узлы перекручивали его. Огненный столб тончал, тончал, вытягиваясь в струну, — вот сейчас лопнет, разорвется — и вновь распухал, будто громадные мехи раздували костер.
«И сделались пламень и огонь и пали на землю; и степь стала прахом, и твари земные испепелились…»
Если бы не рев, от которого гудела земля, далекий грифон вовсе не казался страшным. В нем даже виделась своя, зловещая красота: гигантский огнедышащий цветок распустился посреди заснеженной степи. Траурной каймой были оторочены его алые лепестки, а гибкий стебель отливал то оранжевым, то золотым, то багровым.
«Быстрее! Быстрее! — шептал он, будто это могло что-то изменить. Одна мысль среди других — путаных, угарных — гнала его: — Брат! Брат! Как ты там? Господи, если ты существуешь… Если есть нечто высшее… Справедливость, Доброта, Любовь, Милосердие — помоги! Сделай так, чтобы брат остался жив. Уведи от беды!»
Безжалостный ветер дул навстречу. Наворачивался в груди ледяной ком. Подкатывал к горлу, душил.
«Быстрее! Быстрее!»
Уже у самого гаража зацепился за проволоку, упал, разодрал ладонь. Но боли не почувствовал. Из ворот вынеслась машина. Едва не угодив под колеса, кинулся навстречу, замахал руками, закричал. Грузовик затормозил так, что его развернуло на дороге. Но не было слышно ни скрежета тормозов, ни чертыханья шофера, открывшего дверцу, ни работающего мотора. Мир онемел. Только рев шел над степью, заглушая, придавливая все живое.
В кабине сидели друг на друге. Перемахнул через задний борт, нырнул под колышущийся тент. Машина сразу рванулась, его качнуло, но несколько крепких рук помогли устоять. Жалел и не спросил — был уверен: туда, к буровой, торопятся! Снял шапку, вытер потное лицо. Кто-то накинул ему на плечи ватник. Подвинулись, освобождая место на скамейке. Он сел и встретился глазами с Михаилом Михайловичем Алексеенко. Механик держал на коленях знакомый железный сундучок с инструментами. Невозмутимо и вместе с тем ободряюще механик глядел на Жалела, и от этого умудренного, всепонимающего взгляда, и еще оттого, что был теперь не один, а среди людей, — немного отпустило, отлегло от сердца.
«А может, обошлось? Почему нужно думать о худшем? Еще накличешь…»
Сунулся в пиджак за сигаретами и вспомнил с досадой: «Оставил второпях на столе…»
Перегнулся, попросил у соседа закурить. Тот протянул мятую захватанную пачку «Беломора», зажег спичку. От курева и совсем полегчало. Даже куда-то пропали, рассосались морозные иглы, коловшие грудь.
Подлетели к буровой, или к тому, что от нее осталось: раскаленной и бесформенной груде металла. Не цветок — чудовищный многоглавый дракон плясал на этой груде. Вершина его терялась в вышине, а люди рядом с его неохватным пламенным подножием казались копошащимися муравьями, испуганными и суетливыми.
Жалел спрыгнул на землю, и его сразу обдало жаром, как из печи, так что пришлось заслониться руками. Огляделся, ища знакомых. Первым, кого заметил, был Тюнин. Измазанное сажей, без ресниц и бровей, сожженное лицо буровика сразу даже и не узнал — так оно было перековеркано. Тюнин куда-то бежал, почти наткнулся на него и, увидев, сделал движение, будто хотел укрыться или спрятаться. Жалел схватил его за плечо: «Где Халелбек? Ну?»
Словно ноги не держали его, Тюнин опустился на землю. Поманил за собой, притянул близко-близко. Трясущиеся лиловые губы впились в ухо. Сначала бубнил про то, как загорелся вагончик. Как тушили… Зачем-то показывал прогоревший сапог.
Потом рыскнул глазами. Подпрыгнуло и упало сердце.
«Приехал, значит, он из поселка. Обедали как раз. Говорим, садись с нами. Каурдачок подрубаем… — лихорадочно, глотая слова, бубнил Тюнин. — Отказался. Вроде как подрасстроенный чего-то. Может, из-за лебедки? Она еще вчера барахлила, а мы не починили. Пошел делать. Один пошел. И тут вскорости засвистело, завыло. Выскочили — он по трапу бежит. Торопится. Фукнуло — и факел! Он как споткнулся. И все… На глазах…»
Лицо его мучительно исказилось. Подгребая рукой, неуклюже, по-крабьи отполз в сторону. Плечи в обгоревшей, лохмами висевшей рубахе вздрагивали. Чадил догоравший поодаль вагончик. Синеватое дрожащее пламя перебегало по головешкам. За спиной масляно, чадно, ликующе рычала буровая. Газ, выжимаемый и выжимаемый страшным давлением, рвался наружу, победно, мстительно сжигая землю.
«И сделались пламень и огонь и пали на землю… Но почему? За что? Почему именно он пошел к этой растреклятой лебедке? Никто. Он! Один…»
Откуда-то возник Тлепов. Поил чаем из термоса. Зубы судорожно стучали о стекло. Куда-то повел. Очутились у газика. Саша распахнул дверцу, показывая на сиденье рядом с собой. Сообразил: его же хотят отправить. Ну нет! Ни за что!
Он взвинченно замотал головой. Шибанул дверцу, закрывая ее. И жизнь, и смерть, и мысль — все теперь было в одном: задавить этот вырвавшийся из подземного мрака сумасшедший смерч. Задушить. Прикончить. Загрызть. И все! А там, дальше, за этим уже ничего не было, да ничего и не надо. Только одно: он должен сейчас, немедленно врубиться… Это же скважина брата…
Жандос, видно, понял. Махнул Саше рукой, и тот умчался куда-то. Около них крутились люди. Тлепов деловито, толково распоряжался. Уже приползли бульдозеры. За ними два тягача.
«Жалел! Ты отвечаешь за трубопровод. Понял? Надо воду подтащить! Бригаду подбери сам…»