Ильяс Есенберлин – Мангыстауский фронт (страница 47)
«Надо что-то менять в себе самом. В отношении к людям и к жизни…»
Разлука с Таной заставила Жалела посмотреть на себя со стороны. И в этом взгляде смешались холод, отстраненность и какой-то болезненный интерес. В нем опять жили два человека: один судил другого, беспощадным скальпелем рассекая поступки, чувства, мысли, едва ли не само сердце.
Нет, Жалел вовсе не хотел оправдаться. Наоборот, чем больше проходило времени, тем все более низким казался собственный поступок. Скорбные глаза Таны, как бы слившиеся с очами несчастной Ботагоз с рисунка Шевченко; неотступно следили за ним: «Я верила тебе. Верила! А ты…»
От одной мысли об этом становилось так безысходно, что Жалел поневоле начинал завидовать мошенникам, злодеям, предателям — всем тем, кого испокон века клеймили как самых бесчестных существ. У них, быть может, и находились хоть какие-нибудь смягчающие вину обстоятельства, у него же — ничего. И потому его не коснутся ни месть, ни ненависть, ни презрение. Даже проклятия он оказался недостоин, потому что единственный человек, который мог сказать эти справедливые слова, покинул его, навсегда вычеркнув из своей жизни. Живи, дыши, влачи дальше постылое существование.
Жалел как бы затаился в себе, потихоньку отделяясь от всех. Странные фантазии приходили на ум: грустные и вместе с тем какие-то смешные, едва ли не детские. То он представлял, что тяжело заболел и Тана, узнав об этом, немедленно приезжает, ухаживает за ним, спасая от гибели. Дальнейшее рисовалось смутно, но он знал наверное: теперь они никогда не расстанутся.
Минутная счастливая уверенность, что Тана еще любит его, быстро пропадала, и он пытался найти выход в другом. Воображал, например, что Гульжамал ушла от Салимгирея и они поженились. Живут не очень счастливо, но дружно. Да и что проку от любви? Гораздо крепче простая привязанность, уважение друг к другу. И вот через много лет случай его сводит с Таной. Она признается, что была несправедлива и жестока к нему. Но слишком поздно. Ничего ни поправить, ни изменить уже нельзя.
Мечты обрывались, словно он смотрел фильм из чьей-то чужой жизни: кадры, кое-как слепленные друг с другом, беспорядочно проходили перед ним — без конца и начала. Вернее, он боялся думать о конце, ибо в нем трепетала надежда — беспокойная, тревожная, а он приспосабливался жить, глядя на себя со стороны равнодушными пустыми глазами.
Да и жил ли он? Можно ли назвать жизнью оцепенение? Горе завертело его, словно осенний лист, закружило и швырнуло на землю. Но вместо тверди оказалась пустота…
Родные видели состояние Жалела, но чем они могли утешить его? И Бестибай и мать робели перед ученым сыном, да и не очень хорошо понимали его, не зная доподлинно, что же произошло между ним и Таной. Халелбек же, говоря обычные слова сочувствия, ощущал их неубедительность, едва ли не фальшь, потому что за ними не стояло правды. Но мог ли он выдать чужую тайну? И будет ли легче, когда брат узнает, что невеста его опозорена и вовсе не он виноват в отъезде Таны? Сомнения мучили Халелбека, и он инстинктивно старался меньше говорить об этом, опасаясь, что не выдержит, расскажет…
Бестибай, с тревогой наблюдая за сыном, делал вид, что ничуть не сожалеет о поспешном отъезде Сары и его дочери.
«Уехала невеста? Ну что же, свет клином на ней не сошелся. Мало ли других…» — сказал он Жансулу, которая не без яда спросила, почему это свадьба, которую так ждали, расстроилась…
Но Жалел истаивал на глазах, и Бестибай не на шутку обеспокоился: если нет в человеке жажды жить — пропадет. Надо что-то делать, как-то помочь.
«И в кого он пошел? — рассуждал старик. — Разве можно так изводить себя из-за девушки?» Доведись бы до него — глазом не моргнул.
Вспоминалась покойная сестра: тонкая, бледная, с горящими глубокими глазами, словно внутри билось жаркое пламя: «Не ее ли кровь?» За свою жизнь Бестибай слышал немало историй о несчастных влюбленных. Но происходили они в незапамятные времена в тридесятом царстве. Да и случались ли они в жизни? Не сочинили ли все это жирау? Кто не знает, что сладкоголосые певцы после кумыса и жирного бесбармака наплетут сорок сороков небылиц? Да так искусно, что слушаешь развесив уши…
Но живут не по песням и сказкам… Сколько он помнил себя — ни в Майкудуке, ни в Кара-Бугазе, ни в других местах не сходили с ума от любви. Убивались из-за скота. Лилась кровь из-за родовых распрей, но из-за любви… О таком не слыхивал.
Случалось, конечно, что девушка играет глазами с одним, а в степь ходит с другим. Ну и что? На то ты и джигит, чтобы не терять головы. Не сумел удержать птичку — не сетуй, что сеть дырявая.
Припоминался Бестибаю давнишний случай, когда Жалел — он уже в школу ходил, читать умел — переживал из-за пропавшего верблюжонка. Сколько слез пролил! Горевал так сильно, что Бестибай не вынес: съездил на соседнюю зимовку, подыскал похожего и, хотя хозяин заломил несуразную цену, купил верблюжонка, подстроив потом так, что сын сам нашел пропажу. То-то радости было! Дите, оно и есть дите. Но нынче, когда Жалел командует Узеком, к лицу ли ему выказывать недостойную настоящего мужчины слабость? Только и разговоров в поселке о расстроившейся свадьбе. Судят-рядят и о Бестибаевых, и о Жанбозовых… Не то чтобы старик придавал значение досужим разговорам, но сын человек уважаемый, у всех на виду — зачем же давать пищу злым языкам? Пролитое исчезло, ушедшее ушло. Какой смысл понапрасну изводить себя, да еще так, что каждому заметно?
Конечно, беспокоило старика и другое — причина отъезда Таны. Почему Сары так поспешно, будто спасаясь, исчез из поселка? Дочь потянула за собой или сам решил уехать? Странно, что Халелбек как будто что-то знал или слышал, но, как ни допытывался Бестибай, старший сын ничего определенного не сказал. С ним известно: нашел уздечку — молчит; седло потерял — тоже не узнаешь…
Оставалось одно: поговорить с самим Жалелом. Осторожно, помня о его вспыльчивости, стараясь не причинить боль, не показаться навязчивым, Бестибай попытался узнать у сына, что же произошло. Жалел твердил одно: «Сам виноват! Сам!» — и дальше толковал столь мудрено, что старик и сам был не рад затеянному разговору. Бестибай терялся в догадках… Чем его ягненок мог оскорбить девушку? Из-за чего казнит себя столь лютыми словами, словно хуже его злодея нет и не было? Разве дело шло к свадьбе не по обоюдному согласию?
Конечно, кто спорит — сын горяч, но джигит и должен быть таким. Что пользы от молодого человека, коли он только топчется вокруг казана? Человек слеплен не из холодной глины, а из плоти и крови. Да и с кем не случается греха в молодости? Только ханжи притворно поджимают постные губы и твердят: «Вот она, современная молодежь! Ничего святого нет! Мы в ее годы такими не были…»
«Э-э-эх! Да помнят ли эти говоруны, что скрипят как сухое дерево, свою молодость? Или, едва появившись на свет, уже засохли, не успев расцвести?»
И все-таки что-то подсказывало старику: дело не в горячности Жалела. Тот, кто умеет стыдиться, тот умеет быть верным. А у сына душа чистая, стыдливая. Вон как перевернуло джигита — кожа да кости. Разве бесчестный человек стал бы так страдать? В счастье каждый виден только наполовину, в беде раскрывается весь. Нет, Жалелу не стоит казниться. Эти современные тростинки — Сары не зря предупреждал, а уж кому, как не ему, знать повадки дочери?! — любят загораться неожиданно и быстро потухать. Девушка выросла в городе, училась в Москве — не встретился ли ей на пути другой джигит, к которому она более благосклонна? Не связывала ли ее с ним тайная договоренность, о которой отец мог и не знать? Но как ни скрывай мускус — не утаишь. Взять нашу невестку… Дома тише воды, ниже травы, слова поперек не вымолвит. Но едва муж за порог — не узнать скромницу: глазами стреляет как из двустволки, а уж кости перемыть родственникам да знакомым — только слушай… Похоже, что и дочь Сары недалеко от нее ушла. Хороша была бы невестка, у которой в голове ветер. А уж коли так, то всем известно: куда дунул ветер, туда подол и завернуло…
Все это Бестибай высказывал жене. Та безучастно слушала, подпершись сухонькой рукою. Даже когда зашла речь о Жансулу — не проронила ни слова, словно и не было между ними неприязни… Но разве угадаешь, о чем думает женщина? Когда и слов у Бестибая не осталось, жена укорила: «Чем воздух сотрясать — съездил бы в Шетпе. Разузнал бы хорошенько у Сары, из-за чего дело расстроилось. Разве не видишь, как мучается сынок? Сердце обливается кровью…»
Бестибай и язык прикусил. Однако спорить не стал: сколько ни взбивай воду — масло не собьешь; сколько ни убеждай жену — не убедишь.
Опустив плечи, путаясь в полах длинного зимнего чапана, побрел к очагу. Разжег костерок, поставил на огонь чайник, долго сидел, глядя на сухую чистую степь, на неяркое осеннее солнышко, не замечал, что давно закипела вода, а угли в костерке подернулись пеплом.
«Может, на этот раз верно рассудила старуха? Что худого, если поговорить с Сары по-свойски? Ссоры между ними не было. Авось дело еще сладится. Чего не случается в жизни…»
Так и решил Бестибай, засобирался в Шетпе, будто проведать дальнюю родню, но беда одна не ходит: получил письмо из Майкудука, что Басикара совсем плох. Выписали его из больницы, и будто бы врачи сказали, что надежды нет. Бестибай заволновался: застать бы старого друга в живых! На попутной машине поспешил на родину. И жена с ним поехала, хоть и разрывалось сердце: как Жалел останется без них? Но понимала, что и Бестибая нельзя отпустить одного — захудал совсем, далеко ли до беды…