Илья Бояшов – Жизнь идиота (страница 21)
«Сказка о рыбаке и рыбке» — повесть о русской женщине.
После тридцати лет люди начинают страстно желать праздника. Хотят напиться и вообще могут совершать всякие безумства. Связано это, возможно, с тем, что тускнеют краски детства, все становится унылее, однообразнее. Разумеется, человеческая природа наша не может дать нам всеобъемлющий «божий» праздник. Сплошь и рядом получаются суррогаты: стремление к вину, к любви сладострастной и т. д.
Трусость иногда совершает чудеса храбрости.
Без Бога человек — обыкновенная скотина.
Мораль Робинзона — человек всегда, везде, во всем должен работать.
Писать? Нет ничего проще! Бери кусок жизни и отсекай лишнее.
Истинного мастерства литератор достигает только тогда, когда исключительно сложные вещи начинает излагать самыми простыми словами.
Мир спасется благодаря людям слабым и бесхарактерным… Господи, упаси нас от всяких «принципиальных» и «неподкупных» субчиков типа Робеспьера.
Найдется в мире хоть одно честное государство, в котором Министерство обороны будет называться Министерством нападения?
Что роднит литературу с музыкой? Ритм. Существует особая ритмика слова. Замечено: как только из нее выбиваешься — все разваливается на глазах. Начинаешь быстро (звонкий, упругий глагол) — до конца пиши так же. Вообще, самое сложное — найти этот самый ритм. Есть рассказы — рок-н-роллы. Есть повести — вальсы. Есть романы — симфонии. Неважно: быстро или неторопливо, — важно от начала и до конца выдержать один и тот же, отбиваемый внутренним метрономом, темп повествования.
На одном из склонов Монмартра настолько крутая лестница, что, будучи там, поинтересовался у гида, как на эту гору поднимались пьяные художники (Лотрек и проч.).
Ответ был изумителен:
— А они отсюда и не спускались.
Самая страшная особенность дьявола в том, что он обаятелен…
На вопрос «Тварь я дрожащая или право имею?» ответ исключительно прост: «Тварь дрожащая и права никакого не имеешь».
Вывод: тот, кто пытается «иметь право», заканчивает либо Сибирью (Раскольников), либо Св. Еленой (Наполеон).
Есть такая вещь, как творчество. Это самая уникальная вещь на свете.
Унылость пространства и однообразие жизни в России сами собой предполагают два пути.
Первый — уйти во внешнее: в пустоту, в однообразность, в тоску вселенскую и, разумеется, запить, и загулять, и спиться, потому что если поверхностно все здесь воспринимать (без раздумья над тайным смыслом происходящего), то не спиться просто невозможно. Второй путь, вытекающий именно из однообразия, тоски, унылости внешней, — попытаться за тоской этой найти некий глубоко запрятанный смысл (ведь не может же Господь просто так, без всякой цели рассыпать целый народ в этих снегах и полярной мерзлоте, там, где даже китаец жить не стал). А значит, обратиться вовнутрь, в мистическое, окунуться именно в религию — и тогда все становится на свои места, все озаряется. Третьего, срединного, не дано. Пытаться балансировать между тем и другим чрезвычайно тяжело — обычно скатываются либо в одну, либо в другую сторону. Правда, еще можно бежать отсюда, если нет сил ни на то, ни на другое. Вот здесь счастье, что существует еще и Америка.
В этом мире смерть представляет собой самое вечное и незыблемое равенство.
Рукописи не горят.
Водка не замерзает…
Невестка и свекровь зачастую еще до знакомства ненавидят друг друга только потому, что обе заранее знают, на что способны.
Одна старуха строго-настрого сказала мне, еще маленькому:
— Бог накажет тебя, если не будешь замечать его красоты.
Вот и стараюсь замечать. Очень стараюсь.
Как-то сразу набросился на Рахманинова. До сорока семи лет был равнодушен — и вот, как обухом… Время пришло.
У Рахманинова плач по стране такой, какого больше никогда не будет.
Искусство и не должно быть жизнью. Оно тем и отличается, что оно — не «жизнь».
В XX веке Россию пропустили через костедробильную машину. Остались труха, мука костная…
Беда в том, что Гитлер был начисто лишен чувства юмора. Если бы у него было чувство юмора, он любил бы евреев.
Не понимаю, почему люди, созданные творить, большую часть своей жизни насилуют и уродуют себя пьянством и так называемыми страстями (Куприн), хотя вполне могли бы без этого обойтись.
Могила Толстого — опрокинутая Джомолунгма, своим острием обращенная вовнутрь, к центру Земли. Там, на конце ее, — ужасающее одиночество.
Хотел его (одиночества), чтобы «выкинули, зарыли за оврагом» и проч., а «все ходют и ходют».
Толстой мрачен («Путь жизни»). Господи, до чего же он мрачен. Эти унылые табу… А ведь рядом резвился Чехов!
Еще раз о Поляне: то место ощутимо напитано тайной, которая проступает до сих пор сквозь всю веселость природы, клумбы, дали, липы и т. д. Будто еще ворочается там, в земле, зарытый великан, и тяжко дышит, и силится еще что-то простонать, и сказать еще что-то тяжелое и неведомое…
Человечество все так же воспалено, как чирей, как нарыв. И все никак не лопнуть, не прорваться гною, никак не вычистить рану…
Во сто крат сильнее любви и страсти, вместе взятых, обыкновенная привычка.
Дьявол радуется хаосу. Там, где возникает хоть какая-то упорядоченность, он начинает грустить.
Вот еще почему люди после тридцати — сорока лет стремятся к празднику — боятся, что уже старость скоро и от жизни будет ничего не отщипнуть, и счастья не ухватить. И особенно женщины начинают просто с ума сходить, и на шею любую готовы повеситься, и дел наделать, не задумываясь, — чтоб долюбить всласть, и, в первую голову, чтобы физически долюбить — какой там платонизм! «Крейцерова соната» — вот символ того, что может наломать после тридцати рожавшая, раскормленная, томящаяся женщина — и никакой муж не удержит! Закусит удила, и понесет ее, понесет, понесет… Счастья давай! Счастья! А то еще лет пять — и поздно будет.
А что счастье-то? Да любовь, разумеется. И не такая уже, чтобы при луне вздыхать, а…
Все лучшее у человека всегда должно быть в будущем, а не в прошлом.
Когда начинаешь равнодушно смотреть на звезды — пора умирать.
Он приближался уже к такому возрасту, в котором и на свадьбы, и на похороны ходят с одинаковым выражением лица.
Иногда кажется, что та Россия (Савва Мамонтов, Врубель, Стасов, другие «серебряные» и «золотые») столпилась на одной стороне бездны… А мы — по эту. И все силимся, тщимся, машем, а не можем докричаться друг до друга. Один Рахманинов плачет, плывет с той стороны на нашу и обратно — Харон-перевозчик. А между нами — ямища. И не заполнить ее, не закидать ничем…
Не вызывайте демонов. Врубель вызвал — и вот что получилось…
«Ревизор» — трагедия. И одно из самых страшных мест этой трагедии — крик Бобчинского, его ужасающий вопль: «Живу… здесь… маленький человечек… Заметьте меня! Хотя бы только заметьте, господа! Не затопчите меня!»
Все мы Бобчинские — маршируем на кладбище, укладываемся в могилах. И зарастает все! И не замечают! И топчут…
Мир шахмат — целая система со своими сверхсветилами и скромными планетками, астероидами и даже космической пылью.
Помилуй бог, я и пяти имен не знаю из этого мира! А ведь для того, кто в нем обитает, вертится по его орбитам, имя какого-нибудь неведомого мне Иванова священно… Спортсмены — масса каких-то звезд и авторитетов, совершенно ни о чем мне не говорящих, но в той среде превозносимых безмерно! Эстрадники забили телевизор кучнее других — но и там: кое-кого запомнишь — остальные имена для посвященных. Литераторы — то же самое: масса известных «в узких кругах». Разумеется, подобное можно сказать и о мире преступном, и о филателистах, и проч. Оказывается, все на девяносто девять процентов зависит от того, где вертится человек… Для какой-нибудь бабки Матрены из Сусанино или Новой Деревни Джон Леннон есть звук пустой, а вот праведников она тебе перечислит и отметит наиболее выдающихся, ибо живет ими. И так везде и повсюду: свои обособленные мирки, миры и галактики. Чудны дела Твои, Господи!
Однажды приснилось: какой-то город, все движется, мелькает… Пути трамвайные. Остановка. И вдруг тормозит автобус (помню четко) — и вываливаются двое влюбленных: куртки красные, лица счастливые (запомнил ведь эти куртки и лица!). Девушка с парнем обнялись, засмеялись и пошли куда-то — в свой мир, в свою жизнь… Иногда вспоминаю их. Все думаю: как они там? Как живут сейчас?
Творец (поэт, музыкант, художник), начиная работать, находится вне мира сего.
Его ангелы поднимают.
Или черти…
В отличие от добра зло не требует вознаграждения. Оно в высшей степени альтруистично и готово трудиться бесплатно.
У трусости перед храбростью есть одно неоспоримое преимущество — трусость не безрассудна.
Лучшие «обнаженные» — у Модильяни. Они теплые. От них лучится золотом.
Хорошее кино снять почти невозможно. Людей, которые умеют его «делать», в мире пересчитывают по пальцам.
Если в прозе на сто тысяч пишущих получается один писатель, то в поэзии на сто миллионов — один поэт. Несравнимые величины.
При дворе Тутанхамона наверняка были литераторы и артисты (острословы и паяцы слоняются при любом дворе). Предполагаю, что они были известны и во всем Египте, и домохозяйки так же судачили об их личной жизни и т. д. и т. п. Можно предположить, что новости по стране распространялись, как и слухи, — мгновенно. Судачили, рядили обыватели. Ну а кухня варилась… Многие таланты соперничали в известности. Разумеется, когда они гастролировали, то встречали их на ура. Возможно, имелись сатирики — где-нибудь на берегу Нила собирались почитатели искрометного политического юмора, и те, с папирусами сверяясь, острили по поводу власти: кто поосторожнее, кто посмелее.