Игорь Усиков – Речной голод. Синхронизация (страница 9)
Голод.
Нет, не физический. Внутренний. Глубинный, древний, как сама река. Тоска по чему-то, чего я не мог определить. Ощущение пустоты, которую я всю свою жизнь тщетно пытался заполнить – рисованием, музыкой, книгами, мечтами о другом будущем. Все это было лишь слабой, жалкой попыткой заткнуть дыру в собственной душе. А здесь… здесь, в этом странном, живом доме на берегу, я чувствовал, что эта пустота наконец-то может быть заполнена. Насыщена. Утолена.
Но какой ценой?
Я закрыл глаза и позволил воображению сделать тот последний шаг. Я представил, как вхожу в воду. Сначала холод обжигает кожу, заставляя сердце бешено колотиться. Потом тело немеет, и холод становится привычным, почти родным. Течение обвивает ноги, нежное и властное, как объятия давно потерянной любви. Оно тянет вглубь, туда, где тихо, темно и покойно. И тогда приходит последнее, главное ощущение – облегчение. Всепоглощающее, абсолютное. Больше не нужно бороться. Не нужно притворяться сильным. Не нужно бежать от самого себя. Можно просто перестать существовать, позволив воде принять себя, забрать, как она когда-то забрала мать. Вернуться домой.
– Не сейчас, – с огромным усилием я заставил себя открыть глаза и прошептал это в наступающие сумерки. Голос мой был сиплым и чужим. – Еще не сейчас.
Но я знал. Это был лишь вопрос времени. Не часов или дней. Возможно, минут.
Вилла ждала. Ее стены дышали в такт моему сердцу.
Река ждала. Ее черная вода шептала мое имя.
И я, в самой глубине своей души, в той самой пустоте, что требовала насыщения, тоже ждал этого момента.
Потому что где-то внутри я уже смирился с простой, ужасной правдой.
Я не уплыву. Я вернусь.
Потому что эта вода – моя вода.
Эти тени – мои тени.
И этот голод… этот ненасытный, древний голод – он всегда был только моим.
Глава 4: Иловые Сны: Рождение Парной Души
Ночь не была отсутствием сознания; она была иной формой существования, погружением в иную, более плотную реальность. Я не плыл и не летел – я тонул. Тонул медленно, неотвратимо, как камень, облепленный вязким илом, в реке, которой не было за окном моей новой комнаты. Эта вода была жиже крови и гуще земли, темнее самой чёрной туши и при этом живой, пульсирующей, мыслящей. Она обволакивала меня не снаружи, а изнутри, просачиваясь сквозь поры, заполняя лёгкие тяжёлой, сладковатой влагой, превращая мою кровь в мутную донную взвесь.
Тени двигались в глубине. Они не были просто отсутствием света – это были существа из самой гущи, из подводных омутов. Они тянулись из глоточной темноты, холодными, скользкими щупальцами обвивая запястья, лодыжки, шею, с неумолимой силой втягивая меня вниз, к самому сердцу Дона, туда, где не было ни света, ни звука, ни времени. Я пытался крикнуть, но вода уже была у меня в глотке, и мой голос распался на тихие, предательские пузыри, на шепот, сложенный из голосов тех, кто утонул здесь до меня, чьи души теперь стали частью этой вечной жажды. Где-то далеко, за стеной сна, прозвенел будильник. Или это билось собственное сердце – не различить.
Я вырвался из сна с криком, захлебнувшись воздухом. Простыня под спиной была мокрой, ворот рубашки прилип к коже. Вкус ила стоял во рту, как будто я действительно глотнул речной воды. Мир вокруг был тих и неподвижен, но что-то во мне всё ещё тянулось вниз, туда, где шевелились тени.
В самой глубине мутной воды мелькнуло лицо – не призрак, не отражение. Женский силуэт, неподвижный, как статуя, наблюдал за мной сквозь толщу ила. И я узнал в нём её – Маргариту. Её глаза были открыты и недвижимы, но я чувствовал – она знает, где я, и ждёт.
На самой границе сна и яви я ощутил – там, в темноте, дышит кто-то ещё. Не враг и не отражение. Кто-то, чьё дыхание сливалось с моим в один ритм. Два голоса в одной воде.
Словно парализованный, я заставил себя двинуться. Дрожащие, ватные ноги спустились с кровати, пальцы нащупали на стене шершавые обои, а затем – гладкую, холодную пластмассу выключателя. Щелчок прозвучал как выстрел. Свет, резкий и беспощадный, залил комнату, ослепив меня. Я зажмурился, а когда открыл глаза, тени не было. Лишь тяжелая портьера, неподвижно висящая у стекла. Но ощущение наблюдения не исчезло. Оно лишь отступило на шаг, в угол, за пределы прямого зрения, но осталось в комнате, смешавшись с воздухом, которым я дышал.
Я подошел к раковине, чтобы умыться, и заметил на запястье след. Не царапину, не синяк. Тонкую, едва заметную линию, словно кто-то провел по коже тончайшей кистью, обмакнутой не в краску, а в пепел, в речной ил. Я провел по ней подушечкой пальца, ожидая, что она смажется, но случилось обратное. Линия проступила четче, темнее, и вокруг нее стали проявляться другие – изгибы, тени. Я вгляделся, и холодный комок снова застрял у меня в горле. Это был контур. Контур человеческого лица, незнакомого, угловатого, но в то же время до жути знакомого. Мое собственное отражение, увиденное в черной, неподвижной воде. Отпечаток.
Утро встретило меня призрачным, обманчивым спокойствием и густым, многослойным запахом, в котором сплетались свежесваренный кофе, запах старого дерева и всепроникающий, устойчивый аромат тины, влажной земли и чего-то еще, сладковатого и гнилостного, что я научился ассоциировать с рекой. Я спускался вниз по скрипучей лестнице, и мне казалось, что каждая ступенька под моими босыми ногами живет своей жизнью – то проседала глубже, то становилась выше. Я машинально считал их, пытаясь зацепиться за что-то простое и реальное. Девять. Десять. Одиннадцать. На двенадцатой я сбился и понял, что это бессмысленно. Этот дом не подчинялся простой арифметике. Он жил по своим законам.
– Доброе утро, Лео. – Голос Ли прозвучал прямо над моим ухом, хотя я не слышал его шагов. Он стоял у массивной плиты, и его движения были гипнотически плавными, текучими, лишенными всякой суеты. Он не готовил – он совершал некий ритуал. – Ты плохо спал. Это не вопрос.
Это было утверждение. Я лишь кивнул, опускаясь на стул с высокой спинкой, который показался мне на мгновение троном из черного, отполированного водой дерева. Голова гудела и тяжелела, будто черепную коробку набили мокрым речным песком. В висках стучало, и за каждым ударом пульса вспыхивало изображение из сна – щупальца теней, бездна, молчаливые пузыри.
– Вода не любит тех, кто сопротивляется, – без всякого перехода произнес Ли, ставя передо мной глиняную чашку с дымящимся кофе. Его голос был ровным, почти ласковым, но в словах сквозила ледяная неизбежность. Я заглянул в чашку и почувствовал, как по спине пробегают мурашки. Среди темных кофейных крупинок плавали, сверкая на свету, крошечные, почти невесомые частицы ила. – Она забирает постепенно. Не спеша. Со вкусом. Сначала сны… Потом память… Потом само желание быть кем-то, кроме нее. Потом душу.
– Что вы… что вы имеете в виду? – выдохнул я, уже зная ответ на физиологическом, клеточном уровне. Голод. Тот самый голод, о котором говорила Маргарита. Он был во мне. Не метафора, а реальное ощущение пустоты, холодной и ненасытной, где-то в районе солнечного сплетения.
– Ты прекрасно понимаешь, мальчик, – он улыбнулся, но улыбка не дошла до его глаз, плоских и темных, как галька на дне. – Ты уже чувствуешь голод. Он проснулся вместе с тобой. И он будет только расти.
Маргарита появилась бесшумно, как будто вырастала из самой тени под огромным буфетом. Ее платье шелестело о пол, и этот звук был похож на шепот тростника на ночном берегу.
– Сегодня ты начнешь работу, Лео, – объявила она, и ее тонкие, холодные пальцы коснулись моего плеча. Прикосновение было легким, но я почувствовал его всем телом, как удар током. – Студия ждет. Она соскучилась по тебе.
Студия оказалась на чердаке, под самой крутой, покатой крышей, которая напоминала свод древнего храма или череп гигантского животного. Большие, пыльные окна, почти от пола до потолка, выходили на Дон, и предзакатное солнце заливало пространство золотым, густым, почти осязаемым светом, превращая миллиарды кружащих в воздухе пылинок в танцующие золотые искры. Повсюду стояли холсты – чистые и уже тронутые кистью, мольберты разных размеров, словно голые деревья в странном лесу, банки с кистями, тюбики с красками, палитры, заляпанные застывшими воспоминаниями о других картинах. Все было расставлено с той же математической, пугающей точностью, что и в остальной части виллы, но здесь, в этом святилище, чувствовалось нечто иное. Напряжение. Ожидание. Жизнь. Или, может быть, тот самый голод, о котором все говорили. Он витал в воздухе, смешиваясь с запахом скипидара, льняного масла и старой древесины.
Я подошел к самому большому мольберту, стоявшему в центре комнаты, прямо в луче света, как к алтарю. Мои пальцы дрожали, и я сжал их в кулаки, пытаясь скрыть слабость. Но как только я взял в руки длинную, ухватистую кисть с грубой щетиной, дрожь прошла. Ее сменила странная, теплая уверенность. Я выбрал тюбик – синяя ФЦ, самая глубокая, какая у них была, – и выдавил на палитру густую, бархатистую лепешку. Добавил черной, не угольной, а именно черной краски, густой как смоль, и каплю серебряной, которая заблестела на свету, как чешуя крупной рыбы.
И вот, щетина коснулась холста. И случилось оно.