Игорь Свинаренко – ВПЗР: Великие писатели Земли Русской (страница 3)
И еще в тему этих детских лагерей ли, детдомов. Вспомнилось кино «Республика ШКИД», вообще все эти истории про опекаемых чекистами беспризорников. С чего бы спецслужбам заниматься детишками? Я вижу только одно логичное объяснение: отца, значит, расстрелять, мать – на Колыму, и вот вам, пожалуйста, готовый беспризорник, теперь надо из него воспитать этакого «любера», который будет мочить очкариков да и вообще всех, на кого натравят. Эту схему придумал какой-то политтехнолог, предшественник наших современников Суркова и Павловского.
«К тому времени [аксёновского] дядю, доцента Сталинабадского института, выгнали с работы как брата врага народа. Прежде чем прийти в НКВД на Черном озере в Казани, он выпил стакан водки. Придя туда, он стал стучать и требовать, чтобы ему отдали ребенка. К тому времени Сталин где-то уже сказал: “Сын за отца не отвечает”, – и дядя давил на чекистов именно этой фразой. Вдруг ему сказали: “Пройдите вот сюда”, – где дали бумаги “на получение” меня в детдоме».
«Он отвез меня в Казань и отдал меня моей тете – Ксении. Это была большая семья Котельниковых-Аксёновых. Там были маленькие дети, тетя Котя, тетя Ксеня, баба Дуня. Чудесные люди, которыми может гордиться Россия. Мне так там нравилось, в этой семье!
Но тут из камеры НКВД (это называлось – на “Черном озере”) вернулась моя бабушка Ревекка; ее арестовали вместе с моим чахоточным дедом, его забили насмерть, а ее отпустили, привезли домой, швырнули в комнату… Я запомнил: это место, где она жила, называлось Попова Гора. Меня отдали этой бабушке Ревекке по ее требованию, – но сама она уже ничего не могла делать, сидела в полной прострации.
А я кричал: “Хочу домой на Карла Маркса!” (К тете Ксении.) Бабушка Ревекка и отдала меня туда, и я жил в этой большой семье, гулял в огромном проходном дворе, где было много детей. Я прижился там. Ходил в школу – лучшую в городе, № 619. Сам как-то пристрастился к чтению. В 10 лет читал “Войну и мир”. Наслаждение! Особенно увлекали меня батальные сцены. Потом начал читать стихи».
«В Казани жил в переполненной коммуналке и спал на раскладушке под столом, где туалет был разрушен еще во вторую пятилетку и потому все ходили во двор, в деревянный сарайчик, в котором зимой над очком намерзала такая пирамидка нечистот, что уже и не пристроишься».
«В 3 классе учительница сказала мне: “Ты списал задачку на перемене! У тебя отец враг народа, и ты такой же”».
«О годах Великой Отечественной: мне было 8 лет, когда она началась, и 12 – когда она закончилась. Это была жизнь на грани голода, выживания. Например, ужасный 1942 год, когда мы чуть не погибли в Казани, и дети, и взрослые. Про то ощущение обреченности, когда казалось, что нас все бросили. “Нас” – я имею в виду Советский Союз. Никому мы тогда были не нужны, нас забыли. Мне казалось: мы погибаем».
То есть сначала его «бросили» родители, а потом, вслед за ними, и вовсе все взрослые, – и настало космическое одиночество…
«У меня это перекликается с моментами тяжелой дифтерии, которой я тогда переболел. Страшное чувство, когда задыхаешься, накатывает дикий ужас. Вот это чувство, что всё, ты уходишь навсегда, ты обречен. А потом проснулся, лежу в палате, в инфекционной клинике, а за окном белый, пушистый снег. И вдруг этот снег как вспорхнет, сверкая красными грудками. Никак не мог тогда вспомнить, как птичек звали: “Сногери, сонгери…”
А потом это у меня перерастает в тему “ленд-лиза”. Он был очень важен для нас тогда. Как бы начала с ним вливаться новая струя жизни через северные конвои. Они везли технику, оружие. Но, что важно, и большое количество продовольствия, которое в конечном итоге спасло военное поколение детей».
По ленд-лизу Васе выдали странные какие-то штаны из «чертовой кожи». Он тогда не знал, что это – джинсы… И стеснялся их носить! Мечтая о модных в то время габардиновых брюках…
Отец, значит, «расстрелян», мать сидит.
«Признаюсь, я не был посвящен во все, что произошло с моими родителями, со страной. Думал, у нас идет все гармонично. Родня убеждала меня, что родители в командировке на Севере. Я верил». Но во дворе «мальчишки приблатненные подходили и говорили: “О, твоя матуха припухает!” Это вызывало у них симпатию».
Вася, наверно, не понимал, о чем речь, – раз верил в командировку…
«Мама вышла из лагеря в 1947 году и осталась в Магадане, нашла там квартиру.
На “материк”, то есть в центральную часть России, она не поехала, потому что на Колыме еще отбывал срок ее новый муж. Она добилась через сердобольных чекистских жен разрешения на мой приезд».
«Я жаждал этого путешествия на край света. Мама все организовала. Ее знакомая, “вольняшка”-кассирша, возвращалась из отпуска и взялась доставить мальчика. Мы летели на самолете. Открывалось грандиозное зрелище. Полет продолжался семь дней с посадками, с ночевками. Потрясающее впечатление, пожалуй, сильнее, чем мое открытие Америки. (Какое многозначительное замечание! –
Он ее узнал, а она его – нет… Немудрено, после одиннадцати лет разлуки. Это очень грустная, это леденящая кровь история. В своей книге Евгения Гинзбург написала:
Вот он! В углу широченного дивана неловко приткнулся худой подросток в потертой курточке. Он встал. Показался мне довольно высоким, плечистым. Он ничем не напоминал того четырехлетнего белобрысенького толстяка, что бегал двенадцать лет назад по большой казанской квартире. Тот и цветом волос, и голубизной глаз был похож на деревенских мальчишек рязанской аксеновской породы. Этот был шатеном, глаза посерели и издали казались карими, как у Алеши. (Это старший брат Василия, умер в детстве. –
Еще она писала про будущего стилягу так:
…И телогрейка на его плечах такая же, какие носят у нас в Эльгене. При мне на материке никто не носил таких телогреек. Наверное, появились в войну. Но все-таки меня ужасно коробит, что на Васе такое, почти лагерное одеяние… Уже маячит передо мной новая сверхзадача – пальто для Васи.
У матери был новый муж – немец «Антон Яковлевич Вальтер, по профессии доктор, еще не был освобожден. Днем ходил без конвоя – надо было пациентов навещать, в основном жен начальников. Ночевать всякий раз отправлялся в лагерь, на окраину города. Он мне очень понравился. Был Антон Яковлевич воинствующим оптимистом. И что поразительно, у него были целы все зубы после стольких лет тюремной баланды. Он, оказывается, собирал стланик, делал травяные отвары, жевал хвою».
Спал он, кстати, на обеденном столе.
Мать была поражена, что Василий «приехал не каким-то лохом, а довольно образованным подростком (она-то знала, что его отправили в спецприют, и ждала увидеть Маугли, который одичал, по замыслу чекистов. –
«Мы жили на самой окраине города, и мимо нас таскались вот эти конвои, я смотрел на них и понимал, что я не советский человек. Совершенно категорично: не советский. Два года жил на Колыме и пропитался всей той мерзостью».
Потом, в 49-м, как мы помним, пошла вторая волна массовых посадок. Евгению Гинзбург снова забрали. «Этот арест матери произошел при мне». Тоже, в общем, мощный стресс… Впрочем, в тот раз ее продержали меньше месяца и выпустили, оставив на вечное (что кому известно о вечности?) поселение на Колыме.
Как ни странно, по мнению Аксёнова, он не раз про это говорил – «главный поворотный момент не уезд в Америку, а приезд к матери в Магадан. Там он стал ходить в школу. Это был самый свободный город Советского Союза, я оказался в интеллектуальной среде. Там нечего было терять, отправят опять в зону – да и хрен с ним».
Вот интересно, как жили ссыльные политзаключенные? Скучали и боялись, прятались по углам? Конечно же, а как иначе, – скажет наш современник, доживший до вертикали власти. Ан нет!
«Еще в молодости у мамы появилась склонность создавать вокруг себя своего рода “салон” мыслящих людей. Первый такой салон, в который входил высланный в Казань троцкист профессор Эльвов, обернулся для мамы трагедией, стоил ей свободы. Читатель “Крутого маршрута” найдет такой гинзбурговский салон в лагерном бараке. В послелагерной ссылке, в Магадане, возник еще один салон».
Будущий писатель в Магадане активно работал над русской словесностью, подходя к ней с разных концов. Создавал задел на будущее.