18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Игорь Нарский – Жизнь в катастрофе. Будни населения Урала в 1917-1922 гг. (страница 93)

18

«Жизнь в приютах так плоха, что дети бегут из приютов, предпочитая улицу. От детей приюта Розы Люксембург получен протокол, в котором они просят отпустить их на заработки, чтобы заработать себе обувь, пищу, одежду».[1195]

Обследование детских садов в Перми и окрестностях города в ноябре 1920 г. привело проверяющих к выводу о более-менее благополучном их обустройстве, поскольку среди выявленных недостатков фигурировали только (!) нехватка посуды и мыла.[1196] Можно только догадываться, сколь низко упали стандарты «благополучия».

В еще худших условиях находились больные. Больницы являлись воплощением вопиющей антисанитарии, противоречащей назначению лечебных заведений. Так, в Перми особая рабочая губчека по борьбе за чистоту, обследовав в октябре 1920 г. больницу, размещенную в бывшем доме Грибушина, где на излечении находилось 400 красноармейцев, составила акт, чтение которого требует волевого усилия и эмоционального равновесия:

«Весь пол покрыт толстым слоем грязи, на месте оказался один лекпом 280 госпиталя, ни одного из санитаров не оказалось. Все продукты, выдаваемые больным красноармейцам, помещаются на грязном полу и на мокрых подоконниках, так как в комнате нет ни одного стола, ни одной скамейки. В передней прихожей стоит лужа мочи, а в углах масса каловых испражнений. Никаких предметов по уходу за больными не оказалось, вообще данное помещение совершенно не было приспособлено для помещения больных, даже нет простых нар, чтобы спасти больных от той липкой грязи, которой покрыт весь пол, кроме того, нет ни одной плевательницы, почему и пол покрыт гнойными плевками, а местами — рвотными массами».[1197]

Вопиющая бедность являлась серьезным препятствием и на пути восстановления системы образования. Остается лишь восхищаться мужеству и самоотверженности людей, взявшихся в крайне неблагоприятных обстоятельствах за организацию на Урале неразвитого в регионе высшего образования. В январе 1921 г. в Екатеринбурге был открыт Уральский государственный университет, а за несколько месяцев до этого, осенью 1920 г., началось чтение лекций для слушателей рабочего факультета, организованное в аскетических условиях. Преподавательница русского языка и литературы на рабфаке О.В. Сигова вспоминала об этом времени:

«Учебная жизнь еще не была налажена. Работали в нескольких помещениях. Моя первая лекция по литературе была назначена в неприспособленном к занятиям здании на улице Всеобуча. Старый купеческий особняк, к которому примыкает запущенный сад с разбитым мраморным фонтаном. Рабфаковцы предложили заниматься в саду. Нашлись две скамейки, но большинство учащихся, привыкших к походной жизни, расположились прямо на траве, вооружившись тетрадями и карандашами».[1198]

Если в первый год революции население городов, оказавшихся заложниками крестьянского нежелания поставлять продукты питания, в большей степени страдало от разрушения привычных бытовых условий, то к середине 1920 г. крестьянский быт был отмечен печатью запредельного запустения. Неизвестный уфимский житель в середине апреля 1920 г. сообщал в частном письме, что «в некоторых деревнях почти голые ходят, женщины в кадушки скрываются от мужчин, особенно в Башкирии».[1199] В сентябре того же года, во время пика безжалостной продразверсточной кампании в деревне, Вятский отдел военной цензуры перехватил письмо из вятского Прикамья, в котором, помимо прочего, было написано: «Время сейчас тяжелое, в деревне народ взрослый болеет кровавым поносом, а ребенки мрут, как лес валится».[1200]

Работники совхозов, как и городские рабочие, страдали от жалких жилищных условий. Вятская пресса описала жилища рабочих в трех совхозах, расположенных недалеко от губернского центра. Жилье рабочих совхоза «Камешница» Орловского уезда выглядело следующим образом:

«...в одной небольшой комнате первого этажа живут две семьи по два члена и один одинокий рабочий, комната не разгорожена, нет никаких завес или ширм, грязно, форточек нет, стекла в окнах битые, с полу несет страшно холодом, все имущество живущих в грудах лежит в комнатах (тут и одежда, тут и посуда и пр.), во второй комнате тоже выбито два стекла; часть рабочих совсем не имеет жилищ — так, скотницы только спят на полатях в кухне верхнего этажа и 1 рабочий в кухне нижнего этажа; уборные не вычищены».[1201]

Более всего корреспондента возмущало то, что в двухэтажном здании, где размещалось 15 рабочих и 5 служащих, последние занимали весь второй этаж, причем заведующий совхозом с тремя членами семьи занимал четыре просторные комнаты. На первом этаже, где рабочие жили предельно скученно, одна комната вообще пустовала. Для ремонта окон были и лес, и стекла, и плотники, но люди продолжали жить в конурах, открытых всем ветрам. Второй двухэтажный дом на территории совхоза занимал переживший все революционные катаклизмы бывший помещик с семьей.

В двух других совхозах — «Ужеговице» Слободского уезда и «Рассаднике» Вятского уезда — «схема» размещения работников была такой же и совпадала даже в мелочах. Во втором этаже с комфортом размещался заведующий хозяйством и имелись пустующие комнаты. В первом — ютились рабочие: в «Ужеговице», как писал корреспондент, «...в грязной темной небольшой комнате с полатями помещается 12 человек плотников, тут же хранятся хомуты, сбруя, и так далее...»; в «Рассаднике» «...рабочие спят на сплошных нарах в нижнем этаже дома, на двух кроватях спят по двое, не члены одной семьи, спят и на полу, и на печке, и на полатях...»

В сельской местности, как и в городах, от убогости условий существования больше всего страдали дети и старики. В показательной школе-коммуне села Вахрушево Вятского уезда, где жили 180 детей-сирот, царила невероятная грязь; с 18 декабря 1919 г. по 23 января 1920 г. питомцы школы не получали горячей пищи, вместо которой выдавалась мерзлая морковь и по полфунта хлеба в день.[1202] Двухнедельная информационная сводка Челябинской губчека за вторую половину июля 1920 г. сообщала о горьком положении обитателей домов престарелых:

«Те немногие дома старости, которые имеются в волостях, представляют собою нечто ужасное: помещения, где содержатся старики, иначе, как "клоповник", назвать нельзя, одежды нет, пища состоит, главным образом, из несоленого хлеба и кипятка. Старики, живя в тесных грязных помещениях, постепенно награждают друг друга болезнями: чесоткой, трахомой глаз и т.д.» [1203]

В течение послевоенных полутора лет «военного коммунизма» новый порядок, несмотря на свою агрессивность, вынужден был по причине собственной слабости сосуществовать с остатками прежнего. Однако приметы «добрых старых времен» — рыночные отношения и более или менее налаженный быт — постепенно бледнели и меркли. Их осколки теряли привлекательность и убедительность, превращаясь — вместе с прошлым — в мираж.

 18 июня 1920 г. челябинский официоз «Советская правда» объявил жителям приказ горуездного комитета по проведению всеобщей трудовой повинности, согласно которому и во исполнение приказа губкомтруда от 17 июня в Челябинске объявлялся учет и мобилизация нетрудового населения в возрасте от 16 до 50 лет (женщин — до 40), незанятого в учреждениях и на предприятиях. Обитатели города обязаны были с 26 июня по 10 июля зарегистрироваться в подотделе учета и распределения рабочей силы, жители уездов — у военкомов. Пять категорий зарегистрированных освобождались от трудовой мобилизации. Ими были нетрудоспособные, имевшие соответствующее удостоверение о прохождении врачебной экспертизы; женщины со сроком беременности более семи месяцев и роженицы в течение восьми недель после родов; кормящие грудью матери; женщины-домохозяйки, обслуживающие семью рабочего или служащего, из расчета одна освобожденная на семью; учащиеся. Но и в отношении этих немногочисленных изъятий были сделаны оговорки. Так, домохозяйкам, уличенным в спекуляции, грозило немедленное привлечение к трудовой повинности. Любой шаг, препятствовавший проведению учета и мобилизации, карался наказанием. Несвоевременная явка на учет, уклонение от мобилизации, сокрытие специальности, подлог документов, поступление на фиктивную должность, оформление фиктивной командировки, симуляция болезней — все это квалифицировалось как трудовой дезертирство и каралось по всей строгости законов военного времени. Укрывательство «трудовых дезертиров» приравнивалось к уклонению от трудовой обязанности.[1204]

Грозный тон приказа о мобилизации был вызван вескими обстоятельствами: несмотря на провозглашение два с половиной года назад всеобщей трудовой повинности и поток подкрепляющих норму первой советской конституции декретов, реальное положение дел в организации всеобщего и обязательного труда в Советской России, в том числе и на Урале, находилось в очевидном противоречии с патетическими декларациями. Население всеми мыслимыми и немыслимыми способами сопротивлялось трудовым мобилизациям. Дефицит трудовых ресурсов зиял разраставшейся «черной дырой».

В самих советских учреждениях по причине недисциплинированности служащих царил хаос. Во время ревизии, нагрянувшей 14 февраля 1920 г. в квартирно-жилищный отдел Вятского горсовета, обнаружилось отсутствие 14 человек, причем шесть человек отсутствовали без оправдательных документов по две недели, один служащий — в течение четырех дней. Комиссия губернской рабоче-крестьянской инспекции пришла к выводу о неаккуратной явке служащих на работу в целом.[1205] Почти одновременно с ужесточением в Челябинской губернии мер по привлечению населения к трудовой повинности Верхнеуральская ЧК жаловалась в Челябинскую губчека, что служащие гражданских учреждений приходят на работу не в 9-10 часов, как положено, а в 11-12, а то и вовсе не приходят. Впрочем, и от их присутствия на рабочем месте большого толка не было: «...когда бы ни зашел в какое угодно учреждение, из 10 человек 3 человека найдешь, всегда занимающихся разными разговорами». Заставить служащих работать было невозможно — жалование было мизерным, и рыночная дороговизна склоняла служащих к мысли, что «лучше заняться другим делом».[1206] В июле 1920 г. челябинские чекисты, как и раньше, констатировали, что «большинство служащих советских учреждений к своим обязанностям относится апатично».[1207] Через полгода, в январе 1921 г., во многих учреждениях губернского центра продолжала царить атмосфера безделия: служащие приходили на работу с опозданием, занимались в рабочее время разговорами и чтением тривиальной литературы и даже успевали пообедать, хотя рабочий день заканчивался в 15 часов и обеденный перерыв по этой причине не был предусмотрен.[1208]