реклама
Бургер менюБургер меню

Игорь Минутко – Три жизни: Кибальчич (страница 16)

18

— Разве?

Александр Михайлов ярко, живо увидел лицо друга в тот момент, когда он удивленно воскликнул: "Разве?" — черты смягчились, повлажнели глаза, слабый румянец выступил на щеках.

…Иван Иванович Зеньков, крестный Коли Кибальчича, был личностью во всех отношениях примечательной. В селе Ксендзовка, где был его приход, почитался не только духовным отцом селян, но и судьей мирским: шли к нему и за советом, и с обидой, и чтоб ссору между соседями погасил, рассудил по чести, кто прав, кто виноват, и как скажет отец Иван, так тому и быть.

Справедлив был: бедноту крестил, венчал и хоронил даром, за что окрестные священники люто ненавидели Ивана Зенькова — пример какой подает! Но ненависть при себе держали — не поспоришь с отцом Иваном: дерзок, насмешлив, ум острый, стремительный, высмеет на всю округу и так с зеньковским прозвищем до гроба проходишь. Борьба с ним одна — доносы анонимные писали епископу черниговскому, первосвященному Сера-пиону: богохулен, мол, службы не по календарю справляет, а в великий пост скоромное ест. Мало чего можно в доносе написать!

Да и помещики окрестные по соседним селам таили злобу на Ивана Ивановича Зенькова: выезд у него был, считай, лучший по уезду — два рысака чистой ор-ловской породы, каждый мускул играет, шеи лебедями тянут, огненным глазом косят, сбруя серебром отделана, коляска на мягких рессорах с кожаным верхом, который и поднять можно, и опустить. Коляску-то эту отец Иван из Москвы выписывал. А кучер! Был во дворе Зеньковых единственный работник, Епифан, мужик огромных размеров, с лицом свирепым, разбойным, заросшим сивой бородой. Вот Епифана и наряжал Зеньков кучером, если куда ехать намеревался. Да как наряжал! Кафтан из красной парчи, соболем отороченный, сапоги хромовые с блеском ослепительным, шапка мохнатая на самые дикие глаза. Свистнет, гаркнет Епифан на козлах, кнутом с костяной ручкой щелкнет — и летят залетные по проселочному шляху, вытянувшись в струнку, солнце в серебре на сбруе играет, колясочка мягко на ухабах качается. Промчится такой выезд мимо усадьбы захудалого мелкопоместного помещика — живот от зависти сводит, вслед плюется. Зависть. Ох, черпая людская зависть! Плохие она советы дает. И помещики на отца Ивана доносами пробавлялись — губернатору черниговскому, епископу Серапиону тож: "Откуда, милостивые государи, у священника сельского прихода капиталы, чтобы такой выезд иметь? Нечистое дело".

А хозяином был Иван Иванович Зеньков, можно сказать, лютым — вот откуда капиталы. Спички дома по счету выдавал: вот тебе, жена, две утром — плиту растопить, вот тебе три к вечеру — и на свечи, и опять же плиту растопить. Хозяйство сам вел и до работы был горяч, куда мужик иной годится! Вот, к примеру, по весне клин свой вспахать выехали в поле — отец Иван волосы под шапку, рясу долой и за плугом шагает аршинными шажищами, не остановишь. На что Епифан двужильный, силой судьба не обидела — корову на плечо подымал, — а не мог с хозяином тягаться.

Лишь в страду, на косовицу и жнива, Иван Зеньков нанимал пришлых косарей. Кормил людей до отвала, за свой стол сажал, платил хорошо, не скупился, но и работу спрашивал такую, что промеж собой шептались мужики: "Три шкуры дерет".

Главный же доход в хозяйстве Зенькова давала пасека, две сотни колод. Ведал пасекой старик, с виду неприметный: сивенький, сгорбленный, глазки блеклые, будто мутной водой налитые, и звали его в Ксендзовке за глаза почему-то "каторжником". Зато пчелок очень даже понимал старикашка: каждый год от продажи меда по нескольку сотенных отвозил Зеньков в Киевский банк.

С семьей крут был отец Иван: жену и детей в строгости держал. Обида была на супругу, на молчаливую, забитую Ксению Петровну: дочек все рожала. Три дочери — старшая в Чернигове, в епархиальном училище, средняя, Маша, у Кибальчичей на домашнем воспитании, младшей, Катеньке, всего три года. Дочери… А кто же род зеньковский продлит? Кому фамилию передать?

Наверное, потому он и был так привязан к крестнику своему, к Коле Кибальчичу.

Коля тоже любил крестного, даже иногда с замиранием сердца и ужасом признавался, что любит его больше родного отца. Весь он, крестный — огромный, с сильными крестьянскими руками, постоянным запахом крепкого табака, с громовым голосом, грузным шагом (казалось, половицы гнутся), в шелковой шуршащей рясе, — был для Коли воплощением радости, веселья, силы. И потому каждый приезд в Короп отца Ивана был для Коли радостью неописуемой. Ну а поездки в Ксендзовку — праздник для обоих.

После первой в жизни Коли жестокой драки с закоропскими ребятами крестный сам приехал за Колей и всю дорогу до своего дома в восемнадцать верст рассказывал крестнику всякие смешные истории и про драку не спрашивал.

Коля слушал Ивана Ивановича, хохотал, смотрел в широкую спину Епифана, который величественно возвышался на козлах, смотрел на степь, беспредельно раскинувшуюся кругом, на коршуна, плавными кругами ходившего в жарком белесом небе, и все-таки, даже вопреки его воле, мысли возвращались к драке на околице Закоропья: Коля не мог постигнуть ее причины, ее бессмысленной — как казалось ему — жестокости. Это не давало покоя, мучило и терзало всю дорогу до Ксендзовки.

Лишь по приезде, в суете и радости встречи, тревожные мысли отступили. Все были рады его приезду: и сам Иван Иванович прежде всего, и молчаливая попадья Ксения Петровна, с лицом печальным и суровым, и маленькая Катя Зенькова; она, сидя на своем высоком стуле, не спускала глаз с Коли, даже плохо ела, получила несколько замечаний и вдруг сказала:

— Ты красивый!

— Спать будешь на сеновале, — сказал Иван Иванович, — лучше, чем на пуховиках-то. Привыкай к крестьянской жизни. Здоровее она любой барской. А на зорьке рыбу пойдем удить.

Дом Зеньковых, деревянный, добротный, под железной крышей, стоял на холме рядом с церковью, из окон была видна широкая зеленая долина, и плавными кольцами поблескивал Сейм, река степенная, неторопливая, изобиловавшая рыбой.

Широкий прорез сеновала тоже смотрелся на запад. Засыпая под жарким тулупом, Коля видел Сейм, неясную даль, наполненную ночной мглой, небо с редкими июньскими звездами. И Коля узнал свою звезду, которую отковал — правда, во сне — в кузне Ивана Тарасовича Зацуло, слева от луны, ближе к земле. Она слабо, призывно мерцала: то вспыхнет, то погаснет.

— Дядя Иван, — прошептал Коля, — вон видите звезду возле луны? Это моя.

С подушки поднялась лохматая голова крестного.

— Где? Не вижу что-то.

— Да вон, у луны, чуть пониже.

— Нет там никакой звезды, Коля. Будет фантазировать. Нам вставать чуть свет. Спи.

"Есть! Она есть!" — думал Коля, засыпая.

Его подняли чуть свет, и просыпаться ужасно не хотелось. Открыв глаза, он увидел, что долина внизу наполнена плотным розовым туманом, похожим на густые сливки, и за ним не видно Сейма. Еще прохладно, знобко. Пастухи звонко перекликаются по Ксендзовке; где-то отчетливо щелкнул кнут пастуха, слышалось мычание коров, и пахло дымом, садами, утренней первозданной свежестью.

Наскоро попили чай с теплыми ватрушками из горячего самовара — и скорее на Сейм!

Какая же это была необыкновенная ловля! Клев шел непрерывный, и скоро ведро было полно лещей и серебристой плотвы, а Епифан поймал одну стерлядь, похожую на обструганный сук дуба.

Солнце все выше взбиралось в небо, туман растаял, широко распахнулись дали, и казались они зелено-голубыми. Становилось жарко. Клев постепенно прекратился.

Решено было варить уху. Коля помогал Епифану, таскал хворост, разжигал костер (отец Иван для этого дал три спички), попробовал чистить рыбу, но ничего не получилось, только исколол руки об иглистые плавники. Епифан показывал Коле, как надо соскабливать чешую, вынимать желчь из-под жабер, вспарывать рыбьи животы. Отличался Епифан редкостной молчаливостью: если в день скажет несколько слов, то еще хорошо, зато любая работа спорилась в его руках.

От крестного Коля услышал историю этого богатыря.

Несколько лет назад был Епифан крепостным мест-ного помещика Захолоцкого. И полюбил Епифан девушку, тоже крепостную, Ганю, черноокую, красоты неописуемой. Уже и свадьба была близко, но тут увидел однажды помещик Захолоцкий Ганю — от колодца с двумя полными ведрами шла она ему навстречу. И приказал своим людям привести ее в опочивальню. Коля только догадывался, что толстобрюхий Захолоцкий хотел поступить с Ганей мерзко, отвратительно, не по-божески… А когда Ганю, безвольную, простоволосую, со смутным лицом, вели к помещику два сытых холопа с нахальными ухмыляющимися рожами, взяв ее смуглые руки в свои поганые лапы, налетел на них Епифан с колом в руках, разбросал в стороны, одному голову проломил и бросился, не помня себя, в барскую усадьбу, чтобы убить, разорвать на куски ненавистного пана. (И, вспоминая эту историю, будто услыхал Коля крик закоропских ребят: "Бей панов!")

В усадьбе накинулись на него человек двадцать верных панских слуг, бился Епифан с ними долго и, наверное, половину покалечил, а толстый помещик Захолоцкий спрятался в погребе, сидел там, дрожа от страха и обливаясь потом, сидел, пока окровавленного, истерзанного Епифана не связали по рукам и ногам. "Запороть насмерть!" — приказал Захолоцкий своим холопам. И пороли Епифана весь день за сараями, вымочив лозовые ветки в соленой воде.