Игорь Караулов – Война не будет длиться вечно (страница 3)
Думаю, отца не волновало, что вот этот конкретный ребёнок будет расти безотцовщиной. Он всю жизнь работал с детьми, у которых не было родителей, ведь именно от таких детей отказывались и таких детей прежде всего зачисляли в дебилы. Им он был нужнее. А у меня всё же была семья.
Я не думаю, что моя мама любила моего отца. Мне кажется, она просто выбрала самого умного мужчину в своём окружении. Он сделал своё дело и больше этим проектом не занимался. Тут он был в своём праве.
Я не помню, чтобы у моей мамы бывали другие мужчины. Было время, когда за ней ухаживал грузин по имени Карло. Там, конечно, ничего серьёзного не получилось; могу вообразить, насколько нелепой казалась моей матери идея выйти замуж за грузина. Я этого Карло не застал, знаю о нём понаслышке, но с его подачи к нам стали ездить его тбилисские приятели, которым надо было где-то остановиться в Москве. Мы, конечно, жили втроём на двадцати метрах, но московского гостеприимства это не отменяло. Когда приезжали гости, бабушка ложилась на раскладушку, а гостя или даже двух можно было положить на бабушкин диван, за сорок лет службы насквозь проеденный клопами, над которым висел один из самых характерных элементов бытовой культуры того времени – гобелен с оленем.
Чаще всего к нам наведывался дядя Валико. Его дары были всегда просты: грузинский чай, пахнущий какой-то прелью, и ворох лавровых листьев. Ни варенья, ни аджики, ни чурчхелы. Это был бедный и честный грузин, стройный, с густыми седеющими усами, пропахшими табаком. Он работал машинистом поезда «Тбилиси – Москва». И вот что интересно: лет в шесть-семь, когда все дети вокруг мечтали стать космонавтами, я бредил железной дорогой. Причём не игрушечной, производства ГДР, на которую у нас просто не было денег, а настоящей. Придя на собеседование в школу перед тем, как меня зачислили в первый класс, я с жаром рассказывал учительнице о том, что пройдёт ещё два, от силы три года, и я проложу прямо к воротам школы железнодорожную ветку. Может быть, это было влияние дяди Валико, но вот что странно: он ведь совсем не рассказывал мне о своей работе, я просто знал, кем он работает. Неужели я ухватился за первого попавшегося мужчину, инстинктивно признав его авторитет? Хотя совсем недавно я узнал, что мой двоюродный дедушка Сигизмунд Сильвестрович был в Ленинграде великим учёным в области путей сообщения. Так что, может быть, это была странная игра генов.
Я был несадовский ребёнок. Правда, одно время бабушка пыталась водить меня в детский сад куда-то на Строченовский переулок. Говорят, этот этап необходимо пройти ради социализации, дескать, несадовским детям потом сложнее в школе. Но там мне были совсем неинтересны дети, не помню, чтобы я с ними общался, зато там были целые ящики игрушек. Особенно мне была интересна одна машинка, но всякий раз, когда мне приходило в голову поиграть с ней, она была занята каким-то другим ребёнком, а стоять в очереди у меня терпения не хватало. Однажды я уговорил бабушку отправиться туда пораньше, к самому открытию садика, и мы шли в темноте, по хрусткому снегу, над перекрёстком одиноко мигал светофор. Я пришёл самым первым, вцепился в вожделенную машинку, но минут через двадцать она мне надоела, и я отдал её какой-то девочке. К счастью, вскоре детский сад в моей жизни кончился.
А вот школа – это совсем другое дело. Свою первую школу я если не любил, то по крайней мере переносил безболезненно. Вообще-то меня сначала хотели отдать в престижную английскую школу в районе Добрынинской площади, но там строго спросили: а ваш ребёнок часто болеет? Болел я очень часто. Во время последней школьной диспансеризации я посчитал по медицинской карте, что за все чудесные годы с первого по десятый класс мне вызывали врача на дом 74 раза. А до школы всё было ещё хуже. Поэтому от идеи изучать с малых лет иностранный язык пришлось отказаться. Так я попал в школу с запоминающимся номером 555. Она была совсем близко от дома, за сквериком, обсаженным жёсткими кустарниками и уставленным тяжёлыми чугунными скамейками и урнами.
Школа со страшной судьбой. Уже когда я уехал из этого района, ей на какое-то время повезло, она стала школой при Плехановском институте. А потом, уже в новом веке, что-то случилось, и она была брошена в одно мгновение, с мебелью, учебниками и стендами, где хранились спортивные кубки. Стала притоном бездомных и наркоманов. В конце концов её пожалели и снесли, сейчас на её месте стоит огромный белоснежный корпус РЭУ им. Плеханова.
Мою первую учительницу звали Лидия Александровна. В школе я сразу стал одним из двух лучших учеников; наравне со мной шёл мелкий чёрненький Дима Дмитриади. Но дружил я больше всего с мальчиком, который учился хуже всего. Мы были похожи. Его звали Андрей, но ведь и меня мама сначала хотела назвать Андреем. Он тоже носил очки и тоже жил в коммуналке с еврейской бабушкой. Но только он был умственно-отсталый. Эсфирь Соломоновна стала одним из первых читателей моих стихов. Гораздо позже, когда нам было по 18, Андрея приняли за меня на похоронах моей матери.
Я ходил к ним в гости, на праздники и просто так. Они жили в конструктивистском доме с пристроенным лифтом, во дворе за гастрономом, который называли «Ильичёвским». (А напротив «Ильичёвского» был магазин по прозвищу «Арсеньевский», в честь переулка, который незадолго до моего рождения переименовали в улицу Павла Андреева.) На праздниках у них собирались еврейские родственники и знакомые, которые ели фаршированную рыбу, обсуждали, кто из звёзд кино и эстрады «наш», и переходили на шёпот, произнося слово «раввин».
В этом доме жил ещё один мой одноклассник, Миша Нечипорук. Он был румяный и добродушный и любил бороться, но без злости. Ещё одного нашего мальчика все звали почтительно: Алексей Николаевич Косыгин, и каким-то образом он в свои девять-десять лет был похож на тогдашнего престарелого главу правительства. Он жил в домике с деревянным вторым этажом у трамвайных путей и, в отличие от меня, собирал марки всерьёз. У него были и английские марки с королевой, и нацистские. Как-то я у него выменял марку британского владения Антигуа с солдатиком в красном мундире.
В третьем классе, весной, моим любимым предметом в первый и последний раз стала физкультура: нас отправили учиться плавать в бассейн «Москва». А это означало – поездки каждую неделю на метро в компании одноклассников, без взрослых. Кроме двух пятачков на проезд, мне ещё выдавали 20 копеек на эскимо. И, между прочим, тогда я выучился плавать довольно неплохо.
Однажды мы вышли из бассейна, поднялись на Волхонку и услышали траурную музыку. По улице на лафете везли тело маршала Гречко, покойного министра обороны. Вскоре из магазинов исчезла гречневая крупа, и в народе появилась поговорка: «Был Гречко – была гречка. Умер Гречко – пропала гречка».
Я не очень расстраивался, когда мы уехали из Замоскворечья в Тёплый Стан. Отдельная квартира, в которой у меня появилась своя комната. Новый дом, ещё пахнущий свежей краской и штукатуркой, не заселённый до конца. Почти год жизни без телефона. Свалка бетонных плит во дворе вместо детской площадки. И – лес, начинающийся прямо за домом.
Вместо Малаховки меня стали отправлять в пионерлагерь. Я туда ездил вместе с мамиными учениками-олигофренами и не могу сказать о них ничего плохого, дети как дети.
Я обязан вспомнить пионервожатую Надю. Она узнала о том, что я пишу стихи, и попросила написать стихотворение в честь фестиваля молодёжи и студентов, который вот-вот должен был открыться на Кубе (это был 1978 год). Я это стихотворение придумал, и мы его послали в «Пионерскую правду». И в день открытия фестиваля газета вышла с моим стихотворением. В 12 лет – публикация в центральной прессе!
После этого меня ещё раз опубликовали в «Пионерке», а на третий раз забраковали – сказали, недостаточно искренне написано.
Школа на новом месте мне нравилась меньше, я там ни с кем не подружился, кроме троечника Кости Шулепова, который жил в нашем доме. Впрочем, главные радости ждали меня за пределами школы.
Когда мне было 13, мама решила, что мне не хватает физического развития, и отвела записываться в секцию лёгкой атлетики Дворца пионеров на Ленинских горах. Выполнив эту формальность, чтобы ни разу уже в этой секции не появиться, я попутно записался в кружок юных поэтов. Таких кружков во дворце было два. Одним руководила и по сей день известная Зинаида Николаевна Новлянская, там вдохновенно читали Лорку, пели, взявшись за руки, Окуджаву, оттуда вышли такие видные иноагенты, как Дмитрий Быков и Александр Архангельский. Но я был в другом кружке, его вела поэтесса Татьяна Андреевна Никологорская. Мне до сих пор трудно поверить, что было ей тогда всего 26. Внешне скорее не строгая, но серьёзная, из вологодских староверов. Вот с ней мы изучали совсем другой репертуар. Нет, она не оставила нас без Пастернака и Мандельштама, читала нам наизусть стихи Набокова про теннис, но главными у неё были Сергей Есенин, Ксения Некрасова, Михаил Пришвин, Николай Рубцов, Василий Шукшин. Из живых на тот момент поэтов – Давид Самойлов, Юрий Кузнецов, Владимир Соколов, Василий Казанцев. А о Володе Полетаеве, погибшем в 19 лет, в то время я и не мог бы узнать ни от кого, кроме Т. А., которая с ним дружила в юности. Что же касается Евтушенко, Вознесенского и Рождественского, то мы сразу условились, что таких поэтов не существует. Я и не спорил, мне они с самого начала не понравились.