18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Игорь Гарин – Проклятые поэты (страница 96)

18

Мазохизм Бодлера выражался в удовольствии от самооговора, в бесконечном количестве тех «напраслин», которые он (как Фёдор Достоевский) возводил на себя. Можно согласиться с Ж.-П. Сартром, что его жизненные перипетии «накликаны» им самим, что он сам сделал свою жизнь наказанием:

Да и чем, в сущности, была вся жизнь Бодлера, если не сплошным наказанием? Лично я не обнаружил в этой жизни никаких случайностей, никаких незаслуженных или неожиданных невзгод; создается впечатление, что в любом предмете Бодлер отражался, словно в зеркале; любое событие его жизни выглядит как тщательно обдуманное наказание; он желал семейного совета, и он его получил, мечтал об осуждении своих стихов и добился его, как добился провала на выборах в Академию или той нездоровой известности, которая оказалась столь непохожей на грезившуюся ему славу. Он делал все возможное, чтобы выглядеть гадким в глазах окружающих, оттолкнуть и отвратить их от себя. Он сам распространял о себе унизительные слухи и, в частности, особенно позаботился о том, чтобы его принимали за гомосексуалиста.

«Бодлера, – рассказывает Бюиссон, – взяли курсантом на борт корабля, отплывавшего в Индию. Об обращении, которому его подвергли, он рассказывал с ужасом. Стоит только вообразить этого изящного, хрупкого юношу, почти женщину, а заодно вспомнить о матросских нравах, чтобы поверить в его правдивость; слушая его, вы не можете сдержать дрожь». 3 января 1865 г. он пишет из Брюсселя г-же Поль Мёрис: «Меня приняли здесь за полицейского агента (ловко подстроено!)… за педераста (я сам распространил этот слух, и мне поверили)». Нет сомнения, что именно Бодлер распустил коварную и совершенно беспочвенную сплетню (переданную Шарлем Кузеном) о том, чтобы его якобы исключили из лицея Людовика Великого за гомосексуализм. Впрочем, не ограничиваясь приписыванием себе всевозможных пороков, он не останавливается и перед тем, чтобы выставить себя на посмешище. «Всякий другой на его месте просто умер бы, выгляди он таким потешным, каким хотел казаться Бодлер, получавший от этого удовольствие», – пишет Асселино. В рассказах людей, знавших Бодлера, сквозит такая высокомерная насмешка по отношению к его экстравагантным выходкам, которая современному читателю кажется совершенно невыносимой. Сам он пишет в «Фейерверках»: «Когда я внушу всему свету гадливость и омерзение, тогда я добьюсь одиночества».

Несомненно, что главную роль тут играет потребность в самонаказании, причем это верно даже применительно к сифилису, которым он заразился едва ли не нарочно. Во всяком случае, в молодости он сознательно шел на риск заболевания, в чем сам же и сознается, когда говорит о своей тяге к самым что ни на есть грязным проституткам. Всяческая мерзость, нечистоплотность, болезнь, больница – в от что влечет Бодлера, вот чем прельщает его «ужасная еврейка» Сара.

Еще один порок: на ней парик! Но если Густые волосы ее давно облезли, — Что за беда! Юнцы торопятся взахлеб Покрыть лобзаньями ее плешивый лоб. Ей только двадцать лет, но пылкая красотка — Уже владелица двойного подбородка, И все же что ни ночь ей падаю на грудь И по-младенчески спешу лизнуть, куснуть. Бывает, ни гроша нет у моей бедняжки, Чтоб вдосталь умастить свои бока и ляжки, — Но я безудержней целую эту плоть, Чем Магдалина встарь – стопы твои, Господь! Созданье бедное – и радость ей не в радость: Хрип раздирает грудь и заглушает сладость; В ее мучительном дыханье слышу я Глухие отзвуки больничного житья.

Настрой стихотворения не оставляет никаких сомнений. В известном смысле оно, конечно, перекликается с надменным заявлением Бодлера, сделанным им под конец жизни: «Те, кто меня любил, были все люди презираемые, я бы даже сказал – презренные, если бы мне хотелось польстить порядочной публике». Это признание исполнено дерзости, в нем слышится завуалированный призыв к «лицемерному читателю», «подобному» самому Бодлеру, его «брату». Не забудем, однако, что дело вместе с тем идет о констатации факта. Очевидно, что, соприкасаясь с жалким телом Лушетты, Бодлер стремится перенести на самого себя ее болезнь, ее изъяны и уродства, причем хочет ощутить их груз вовсе не из чувства милосердия, но лишь затем, чтобы изничтожить собственную плоть. Вызывающий тон стихотворения – свидетельство рефлексивной реакции: чем сильнее запачкано, замарано будет тело, погрязшее в постыдных усладах, тем большее отвращение вызовет оно со стороны самого Бодлера, тем проще будет ему почувствовать себя взглядом и воплощенной свободой, тем с большей легкостью его душа вырвется за пределы этой больной оболочки. Такое ли уж преувеличение сказать, что он сам хотел заразиться сифилисом, терзавшим его на протяжении всей жизни и приведшим к слабоумию и смерти?

Творчество и сама жизнь Бодлера во многом обязаны его католическому воспитанию, его, можно сказать, средневековым представлениям о добре и зле, рае и аде, Боге и Сатане.

Преследующее его чувство греховности, «нечистой совести» – плата за глубину этой веры, роднящая поэта XIX века с поэтами эпохи Данте. Разгадка «феномена Бодлер» во многом связана с проблемой его веры, богоискательства, феномена добра-зла и Бога-Сатаны. Даже его эпатаж или наскоки на традиционную веру диктуются «средневековостью» сознания. Когда говорят о бодлеровском «взгляде ребенка» и когда сам он говорит: «Ребенок все видит словно впервые, – так, будто он находится в состоянии непрекращающегося опьянения», то это распространяется прежде всего на религию Бодлера, на религиозность гения, впитавшего в себя христианство и бессознательно сделавшего его отправной точкой видения мира (аналогичный подобный феномен – Джойс!).

Я могу согласиться с Сартром, что зрелость религиозного гения – утрата защищенности, даваемой детством, причем внешне это может выглядеть как богоборчество, хотя это всего лишь горечь утраты.

Возможно, беззащитность Бодлера тоже обязана своим происхождением отсутствию зримого Бога, надежного плеча, на которое можно опереться без опасений. Отсюда же – его желание обожествить мать или найти себе Великаншу, к которой можно «льнуть… как сладострастный кот». Тоска поэта по безвозвратно ушедшему детству – тоска по Всемогущему Богу-охранителю, освобождающему от забот и тягот жизни.

Бодлер не просто религиозен – он одержим идеей Бога, «Бог несомненно занимает все помыслы Бодлера, его „прекрасной душой“ всецело владеет стремление приобщиться к полноте идеала, слиться с „абсолютом“, „беспредельным“, „неведомым“ и „недоступным“ – тем, что он именует „вечностью“». Бодлер искренне верил в чудотворность молитв и часто просил близких молиться за него. «Цветы Зла» – глубоко католическая книга. Это не моя мысль – об этом неоднократно писал и говорил ее создатель. Какой мерой цинизма надо обладать, чтобы назвать богоборцем человека, сказавшего: «Или стать христианином… или пустить себе пулю в лоб»?!

Но главная особенность религиозности Бодлера – не обретение Бога, свойственное всем конформистам, но вечный поиск, бесконечность богоискания, нескончаемая и неутолимая «жажда небытия», как сформулирует это безнадежное чувство он сам в одноименном стихотворении.

Бог, небытие, вечность не разделены в сознании поэта, символизируя недоступность и непостижимость, еще – «бездну» и «темную пропасть»…

Безмерность не вместив в сознание свое, Я жажду стать ничем, уйти в небытие…

Последняя строка может быть прочитана многими способами – в том числе: приобщиться к Богу любой ценой, желательно «здесь и сейчас», достичь небес – пусть путем нисхождения в ад или искусственный рай, по терминологии самого поэта.

В душе на всю жизнь оставшись шестилетним ребенком, Бодлер относится к «вечности» точно так же, как он относился к своей матери; искренне не понимая, почему и за что он был лишен первозданного чувства слиянности с ними и чьей-то грубой рукой выброшен в неуютный мир борьбы, тревог и страданий, он всем своим существом убежден, что ему обязаны возвратить это чувство. С удивлением замечая, что никто не спешит прийти к нему на помощь, он принимается действовать сам. Не умея ни бороться, ни ждать, ни терпеть, не готовый принять жизнь как испытание, Бодлер добивается своего Бога-«вечности» с той же нетерпеливой повелительностью, с какой добивался, чтобы мать вновь принадлежала ему одному. Если, однако, Бодлер хоть в какой-то мере мог надеяться на восстановление «младенческих» отношений с собственной матерью, то он ясно понимал, что «врата бесконечности» способна отворить только смерть, которая тем самым манила его и в то же время, что естественно, страшила своей неизвестностью. Вот почему он с такой неистощимой изобретательностью пытался найти лазейку, которая позволила бы ему, не расставаясь с жизнью, все-таки узнать вкус вечности-небытия. Бодлер прямо заявляет, что человеческая «природа» интересует его прежде всего потому, что она «изгнана в несовершенство и желает немедленно, прямо на этой земле обрести открывшийся ей рай». Как это сделать? Существует лишь один способ: попытаться создать для себя «искусственный рай» – найти такие суррогаты подлинного «рая», которые позволили бы, пусть временно, изжить ненавистное Бодлеру жизненное напряжение, создать имитацию предвечного блаженства. В роли таких «искусственных раев» и выступают для Бодлера телесные наслаждения, гашиш, опиум, вино, табак.