18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Игорь Гарин – Проклятые поэты (страница 95)

18
Тучнеет злак, плодится скот. Род Каина, как пес-бродяга, Скулит голодный твой живот. Род Авеля, твой дом – чертоги, Тебя согрел очаг родной. Род Каина, в своей берлоге Ты, как шакал, дрожишь зимой. Род Авеля, владея садом, Пасешься ты, подобно тле. Род Каина, тебе и чадам Блуждать бездомно по земле. Род Авеля, тебя ждет плаха И вскинутых рогатин лес. Род Каина, восстань из праха И сбрось Всевышнего с небес!

О глубочайшей религиозности Бодлера свидетельствуют не только «Стихотворения в прозе», но и последний раздел «Цветов Зла» («Смерть»). В помещенном здесь «Плаванье», являющемся своеобразным финалом книги, бодлеристы не без оснований видят забвение «земных вещей» накануне «неведомой глуби» и «нового обретения».

Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило! Нам скучен этот край! О Смерть, скорее в путь! Пусть небо и вода – куда черней чернила, Знай – тысячами солнц сияет наша грудь! Обманутым пловцам раскрой свои глубины! Мы жаждем, обозрев под солнцем все, что есть, На дно твое нырнуть – Ад или Рай – едино! — В неведомого глубь – чтоб НОВОЕ обресть!

Как в XX веке Эзра Паунд, в «Цветах Зла» Бодлер в своих странствиях по аду жизни ориентируется на Данте. Естественно, его этика радикально отличается от морали «Божественной комедии», но поэтическая задача – та же: выявить ад в сердцах людей, а заодно – движущую силу Зла. Впрочем, поэт не останавливается на томистском человеке, а движется дальше – к человеку фаустовскому: новые цветы зла могут быть уподоблены замыслу Гёте.

Поэта явно уже не занимает «объективизация» Зла, не влечет и не манит к себе страна экзотического идеала; нет, в сущности, и обычных пейзажей сплина, городских зарисовок, настойчивого ощущения УЖАСА ВО ЗЛЕ. Происходит философская кристаллизация поэтического «я», поиск принимает иное направление, более отвлеченное от контекста конкретной эпохи; это уже не показ страдающего современника как такового; это ощущение только себя как прототипа современности, поиск современности в самом себе, поиск философской опоры для исповеди. Исповеди, правда, еще нет, есть лишь философская преамбула к ней.

Бодлер не страшится правды и полноты жизни, видит позитивность даже ее отрицательных проявлений. Скажем, он признается, что «гнев – мое обычное состояние», а в «Бочке ненависти» не скрывает глубины этого чувства. В «Советах молодым литераторам» читаем:

Действительно, ненависть – это драгоценный напиток, яд более дорогой, чем яд Борджиа, потому что он сделан из нашей крови, нашего здоровья, нашего сна и двух третей нашей любви. Нужно быть скупым на нее.

В письме к своему издателю он развивает мысль: «Я, как Вы видите, человек, отлично умеющий ненавидеть, по выражению Байрона, – я думаю, впрочем, что гнев заставил меня сделать отличную книгу о Бельгии».

Я не стал бы причислять Бодлера к прямым наследникам этики маркиза де Сада, ибо не нахожу в нем ни апологии животной личности, ни певца боли, возбуждающей удовольствие, но их действительно объединяет понимание изначальности жестокости и зла, заложенных в природе, как и «жестокой правды» человеческого страдания: зло входит в структуру самой жизни как необходимый и даже «творческий» ее момент – идея, кстати, вполне отвечающая дарвиновской концепции эволюции жизни как борьбы за существование.

Этика Бодлера ближе «правде» де Сада, чем к прекраснодушию Руссо: идеализация «природного человека» опасна утопией «гармонии жизни», кастрирующей и человека, и жизнь. Хотя в «Цветах Зла» мы обнаруживаем остатки романтических грез, богоборчества, томления «скукой существования», в них доминирует трезвость во всех ее проявлениях – наличие разлада в человеческой душе, настоятельная реальность тела с его неустранимыми позывами и вожделениями, «зовом плоти», коллизия «идеала» и «действительности», неустранимый гедонизм, искренность и безжалостность по отношению к самому себе, многообразие человеческой «правды». Порой голос поэта напоминает дельфийского оракула, вплетаясь в мировую линию культуры «последней истины», проходящую через всю экзистенциальную мысль – от Блаженного Августина до Паскаля, Шопенгауэра, Ницше, Буркхардта, Ле Бона, Сантаяны.

Преступные склонности, впитываемые уже в материнской утробе, от природы врожденны человеку-животному. Добродетель, напротив, искусственна, сверхприродна, и недаром во все времена и всем народам требовались боги и пророки, дабы внушить ее людям, еще не вышедшим из животного состояния, поскольку без их помощи, сам по себе человек не смог бы ее открыть. Зло совершается без усилий, естественно, неизбежно; добро же всегда является плодом искусства.

Как и Ницше, Бодлер осознал субъективность принципов морали, но это привело его не к этическому релятивизму, а к страстным нравственным исканиям, к осознанию тяжести бремени моральной ответственности.

Не приходится сомневаться в том, что человек, заявляющий, что «во всем, что создано духом, больше жизни, нежели в материи», лучше прочих ощущает не только могущество сознания, но и его назначение. Бодлер отлично понял, что вместе с сознанием в мир является и нечто другое, чего раньше в нем не было, – значение; именно благодаря значению во всех областях жизни вечно свершается непрерывный творческий акт. Бодлер настолько высоко ценил этот акт творения «из ничего», свойственный, по его мнению, духу, что вялая созерцательность его жизни также оказалась пронизанной творческим порывом.

Бодлер живет напряженной нравственной жизнью, корчится от угрызений совести, всякий день уговаривает себя исправиться, он борется, оказывается повержен, его подавляет ощущение чудовищной виновности, заставляющей подозревать груз каких-то тайных прегрешений. В биографическом введении к «Цветам Зла» Крепе справедливо замечает:

Были ли в его жизни поступки, изгладить которые не могло время? Если принять во внимание подробную изученность этой жизни, то такое предположение следует признать маловероятным. Между тем сам Бодлер считает себя преступником, заявляет, что он «кругом виноват», уличает себя как человека, «имеющего понятие о долге, равно как и о нравственных обязательствах, но постоянно их нарушающего».

Как и Ницше, Бодлер глубоко осознал филистерство и лицемерие морального ханжества и в «Моем обнаженном сердце» провел глубочайшую параллель между общественным лицемерием и поведением потаскухи:

Все эти тупые буржуа, без конца твердящие слова: «безнравственно, безнравственность, нравственное искусство» и другие глупости, напоминают мне Луизу Вильдье, шлюху ценой в пять франков, которая однажды за компанию со мной отправилась в Лувр, где никогда прежде не была, и там принялась краснеть, прикрывать лицо руками и, поминутно дергая меня за рукав, вопрошала перед бессмертными статуями и полотнами: да разве можно выставлять на всеобщее обозрение такие неприличности?

Крупная ошибка многих биографов Бодлера – обвинения в аморализме, унаследованные от обвинителей на процессе по делу «Цветов Зла». Бодлер сам дал повод, слишком часто возвращаясь к теме своей «вины». Но ведь исследователи, «разобравшие» жизнь этого человека, как говорится, «по дням и часам», в один голос уверяют, что в его жизни не было никаких тайных преступлений, за исключением обычных человеческих слабостей и сексуальных странностей. «Виновность» Бодлера – исключительно его высочайшая нравственная чувствительность, склонность к мистификации, инфантилизм.

При всем своем нонконформизме, склонности к «переоценке ценностей», нравственных исканиях Бодлер – проповедник традиционных моральных принципов (нравственная чистота, труд, милосердие, умеренность, долг), в меру своих природных возможностей следующий им (и, если, в припадках пароксизма, бахвалящийся собственным аморализмом, то только в силу эпатажного характера, провокативности).

Испытываемое Бодлером чувство греха – результат не его деяний, но свойство его психики, «сознания, живущего во зле»: он начал терзаться угрызениями совести с детства – задолго то того, как мог действительно «впасть во грех». В юношеском возрасте он пишет матери, что «не осмелился показаться на глаза г-ну Опику во всей своей неприглядности», и постоянно винит себя «во множестве недостатков, которые не назовешь приятными». Мне не приходит в голову пример другого человека (разве что Кафки), оставившего столько обвинений в свой адрес, сколько их сделал Бодлер. Но это вовсе не плод «нечистой совести» – это все те же следы христианской «средневековости» в душе тонко чувствующего человека, «ясное сознание» которого позволяет ему заметить в себе это свойство характера:

Этот смешной, недостойный, дурной поступок, воспоминания о котором одно время мучили меня, находится в решительном противоречии с моей истинной природой; моя нынешняя природа, равно как и то тщание, с которым я ее рассматриваю, инквизиторское усердие, с которым я ее анализирую и сужу, подтверждают мою благородную и божественную приверженность к добродетели. Много ли найдется на свете людей, готовых к такому же суду над собой, строгих к себе вплоть до самоосуждения?

Из всех видов греха, инкриминируемых самому себе, на первом месте, конечно, стоял грех любви – и здесь вновь сказывается христианство поэта. Будь он Данте, в глубине льдов Коцита его «Комедии» были бы помещены эротоманы. Женщина для него воплощение Зла именно по причине ее сексуальности – чар Сатаны.