Игорь Гарин – Проклятые поэты (страница 60)
– Я ненавижу его, как вы ненавидите Бога.
– Эй! что же ты любишь, странный незнакомец?
– Я люблю облака… облака, проходящие там, над нами… чудесные облака!..
Что за неизъяснимое наслаждение – погружать взгляд в необъятность неба и моря! Одиночество, тишина, несравненное целомудрие лазури!.. Лишь лоскуток паруса мелькнет на горизонте. И как схожа с неизбывной тоской моей жизни далекая отчужденность этого пятнышка… Монотонная мелодия прибоя… Все вокруг мыслит мною, или сам я мыслю им. Все мыслит, говорю я, но без доказательств, без силлогизмов, без выводов – словно музыка или живопись…
Природа, безжалостная волшебница, повергающая в прах соперника, освободи меня!
Познание красоты – это поединок, в котором художник кричит от ужаса, прежде чем быть побежденным!
«Отчаяние», «Оливковая гора», «Триумф Петрарки», «Меланхолия», «Комедия смерти», «Тоска дьявола», «Тысячи лет спустя», «Варварские стихотворения», «Химеры» – все это прелюдии к «Цветам Зла», первые цветы…
Сам Бодлер среди своих предтеч в области эстетики «соответствий» называет Гофмана. Именно в «Крейслериане» он обнаружил столь важную для символизма идею «аналогии и внутренней близости между красками, звуками и запахами», воплощенную затем в поэзии Гюго.
Рассматривая «мир как комплекс и нераздельную целостность», Бодлер приходит к выводу, что между чувствами и соответствующими им родами искусств должна быть «взаимная аналогия», «всеобщая аналогия», выражаемая с помощью «символов» или «иероглифов». Убежденный, подобно Делакруа, что художник должен стремиться к универсальному единству, и признавая воображение единственным средством к достижению намеченной цели, Бодлер видит в нем не только осуществление анализа и синтеза, не только чувствительность, но прежде всего «аналогию и метафору», с помощью которых поэт творит «новый мир» и «новое ощущение». При этом в своих поисках «неисчерпаемых глубин всеобщей аналогии» он должен исходить из общепсихологических представлений. «Красное – цвет крови, цвет жизни… зеленое – это спокойный, и веселый, и улыбающийся цвет природы» Это сказано Бодлером в 1846 году. И через тринадцать лет он развивал ту же мысль: «Все знают, что желтое, оранжевое, красное возбуждают и представляют идеи радости, богатства славы и любви, но имеются тысячи желтых и красных оттенков…»
Язвительная природа собрала в одном месте и в одно время слишком много титанов: Ламартин, Гюго, Мюссе, Виньи. Пробиться, казалось бы, никакой возможности, сферы влияния поделены раз и навсегда. «Знаменитые поэты уже давно поделили между собой самые цветущие провинции поэтического царства и т. д. Я займусь поэтому иным…»
Ко многим современным писателям Бодлер относился крайне отрицательно, в частности, совершенно не терпел Жорж Санд и не жалел брани в адрес «клоаки». «За исключением Шатобриана, Бальзака, Стендаля, Мериме, Флобера, Банвиля, Готье и Леконт де Лиля, – писал он в одном письме, – все современное – дрянь, которая приводит меня в ужас. Ваши академики – ужас, ваши либералы – ужас, добродетели – ужас, пороки – ужас, ваш торопливый стиль – ужас».
Бодлер близко к сердцу воспринял де лилевскую максиму: «все сочинители элегий – канальи», – и, усвоив ее, осознав, что «страсть выражается всегда плохо», сознательно обострил резкость очертаний, довел до эпатажной манеру многомерного ви́дения внешней и внутренней жизни.
Романтизм был непроизволен, Парнас – сознателен. Может быть, юность новаторств самомнительна, но глубина Парнасских ниспровергателей не вызывает сомнений. Для Бодлера титаны не были божествами – они были заблудшими. Не отказываясь учиться и черпать у них, он жаждал ниспровержения. Он жаждал необычного, исключительного, не пройденного никем. Да, он хотел быть великим поэтом, но ни Ламартином, ни Гюго, ни Мюссе – только самим собой.
У Бодлера была великая корысть, корысть жизненная – отыскать, выявить, преувеличить все слабости и изъяны романтизма как в произведениях, так и в личностях его самых великих представителей.
Бодлер обратился к черной Венере именно потому, что классическая была белой. С тех пор стили, которые сменяют друг друга, нагромождают отрицания и оскорбления, так что теперь почти всё новое искусство строится из отрицания старого… И теперь понимают, что ему таким и следует быть.
Поэт бездн, он в чем-то близок Тютчеву: глубиной душевного смятения, поиском красоты в оборотной стороне жизни, философской поэтикой, стремлением вырваться из оков. Обоим особенно удавались горькие песни, преисполненные высочайшего духа.
Но Тютчева он знать не мог, а вот Эдгара По… Хотя их разделяет степень постижения человека, Эдгар По открыл Бодлеру новый интеллектуальный мир. Демона проницательности, гения анализа, изобретателя полновесных и наисоблазнительнейших сочетаний логики с воображением, мистицизма с расчетом – вот что увидел он в Эдгаре По, вот что так восхитило и зачаровало его.
Де Местр и Эдгар По научили меня рассуждать, признается он себе. Именно у них Бодлер впервые узнал о той человеческой драме, о которой «дьявол во плоти» сказал: «Он не знает, чего хочет; он хочет того, чего ему не хочется;
Говоря об «истинном величии отверженных», Бодлер имел в виду отнюдь не последних, которые станут первыми, но великих прóклятых. Бодлер, как и де Местр, совершенно нетерпим к демократии, которая не любит красоты, от которой – не ждите пощады, которая – тирания, причем – зоологическая, жестокая, бесчувственная. «Будем остерегаться народа и здравого смысла». Как де Местр и Гейне, он считал демократов «врагами роз и ароматов, фанатиками пользы».
Как и де Местр, Бодлер антируссоист: природа, природный человек – не воплощение добра, а огромная потенциальная опасность, первородный грех. Природный человек – это Каин; негативные врожденные свойства человека – природны. Добродетель – свойство не природы, но культуры, «добро всегда является плодом искусства». Бодлер – это совершенно ясно – принадлежит партии де Сада и де Местра, но не партии крестного отца Французской революции. Мне представляется, что даже декларируемый поэтом урбанизм, идиосинкразия к «природности» («Я не переношу свободно текущей воды; я желаю видеть ее обузданной, взятой на поводок, зажатой в геометрические стены набережной») – не более чем альтернативный ответ поэта на вопрос дижонской академии. Человеческий труд, а не «природность» – основа и стержень культуры.
Как Достоевского и Бальмонта, Эдгар По привлекал Бодлера ненасытной любовью к прекрасному, поэтической пылкостью, но главное – психологической исключительностью, поражающей верностью изображения состояния души, трагичностью судьбы, безумием. И еще – «Лигейей», «Улялюмом», «Вороном».
Эдгар По потряс Бодлера не столько мастерством, сколько духовной близостью – идей, сюжетов, фраз, образов, символов, стиля, мировидения: «Бодлер, раскрыв впервые Эдгара По, с ужасом и восторгом увидел не только сюжеты, замышляемые им, но и фразы, которые он обдумывал, фразы, написанные американским поэтом на двадцать лет раньше». Переводчики поэзии хорошо знают, что без родства душ, мировосприятий трудно рассчитывать на удачу. Бодлеру не было необходимости
Рисуя литературный портрет Эдгара По, Бодлер списывает его с себя: «…Собственные страсти доставляют ему наслаждение… Из его собственных слов можно заметить, что он любит
В Эдгаре По Бодлера прельстила мистика тождественности – он был потрясен подобием между собственной жизнью и творчеством и жизнью и творчеством автора «Эвридики». Эдгар По стал зеркалом для Бодлера, вглядываясь в которое он пытался разобраться в себе:
По становится как бы изображением самого Бодлера, но только в прошлом, превращается в своего рода Иоанна Крестителя при этом прóклятом Христе. Бодлер склоняется над глубинами лет, над далекой, презираемой им Америкой и в мутных водах прошедшего вдруг узнает собственное отражение. Вот что он