18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Игорь Гарин – Проклятые поэты (страница 60)

18

– Я ненавижу его, как вы ненавидите Бога.

– Эй! что же ты любишь, странный незнакомец?

– Я люблю облака… облака, проходящие там, над нами… чудесные облака!..

Что за неизъяснимое наслаждение – погружать взгляд в необъятность неба и моря! Одиночество, тишина, несравненное целомудрие лазури!.. Лишь лоскуток паруса мелькнет на горизонте. И как схожа с неизбывной тоской моей жизни далекая отчужденность этого пятнышка… Монотонная мелодия прибоя… Все вокруг мыслит мною, или сам я мыслю им. Все мыслит, говорю я, но без доказательств, без силлогизмов, без выводов – словно музыка или живопись…

Природа, безжалостная волшебница, повергающая в прах соперника, освободи меня!

Познание красоты – это поединок, в котором художник кричит от ужаса, прежде чем быть побежденным!

«Отчаяние», «Оливковая гора», «Триумф Петрарки», «Меланхолия», «Комедия смерти», «Тоска дьявола», «Тысячи лет спустя», «Варварские стихотворения», «Химеры» – все это прелюдии к «Цветам Зла», первые цветы…

Сам Бодлер среди своих предтеч в области эстетики «соответствий» называет Гофмана. Именно в «Крейслериане» он обнаружил столь важную для символизма идею «аналогии и внутренней близости между красками, звуками и запахами», воплощенную затем в поэзии Гюго.

Рассматривая «мир как комплекс и нераздельную целостность», Бодлер приходит к выводу, что между чувствами и соответствующими им родами искусств должна быть «взаимная аналогия», «всеобщая аналогия», выражаемая с помощью «символов» или «иероглифов». Убежденный, подобно Делакруа, что художник должен стремиться к универсальному единству, и признавая воображение единственным средством к достижению намеченной цели, Бодлер видит в нем не только осуществление анализа и синтеза, не только чувствительность, но прежде всего «аналогию и метафору», с помощью которых поэт творит «новый мир» и «новое ощущение». При этом в своих поисках «неисчерпаемых глубин всеобщей аналогии» он должен исходить из общепсихологических представлений. «Красное – цвет крови, цвет жизни… зеленое – это спокойный, и веселый, и улыбающийся цвет природы» Это сказано Бодлером в 1846 году. И через тринадцать лет он развивал ту же мысль: «Все знают, что желтое, оранжевое, красное возбуждают и представляют идеи радости, богатства славы и любви, но имеются тысячи желтых и красных оттенков…»

Язвительная природа собрала в одном месте и в одно время слишком много титанов: Ламартин, Гюго, Мюссе, Виньи. Пробиться, казалось бы, никакой возможности, сферы влияния поделены раз и навсегда. «Знаменитые поэты уже давно поделили между собой самые цветущие провинции поэтического царства и т. д. Я займусь поэтому иным…»

Ко многим современным писателям Бодлер относился крайне отрицательно, в частности, совершенно не терпел Жорж Санд и не жалел брани в адрес «клоаки». «За исключением Шатобриана, Бальзака, Стендаля, Мериме, Флобера, Банвиля, Готье и Леконт де Лиля, – писал он в одном письме, – все современное – дрянь, которая приводит меня в ужас. Ваши академики – ужас, ваши либералы – ужас, добродетели – ужас, пороки – ужас, ваш торопливый стиль – ужас».

Бодлер близко к сердцу воспринял де лилевскую максиму: «все сочинители элегий – канальи», – и, усвоив ее, осознав, что «страсть выражается всегда плохо», сознательно обострил резкость очертаний, довел до эпатажной манеру многомерного ви́дения внешней и внутренней жизни.

Романтизм был непроизволен, Парнас – сознателен. Может быть, юность новаторств самомнительна, но глубина Парнасских ниспровергателей не вызывает сомнений. Для Бодлера титаны не были божествами – они были заблудшими. Не отказываясь учиться и черпать у них, он жаждал ниспровержения. Он жаждал необычного, исключительного, не пройденного никем. Да, он хотел быть великим поэтом, но ни Ламартином, ни Гюго, ни Мюссе – только самим собой.

У Бодлера была великая корысть, корысть жизненная – отыскать, выявить, преувеличить все слабости и изъяны романтизма как в произведениях, так и в личностях его самых великих представителей. Романтизм стоит в зените, – мог сказать он себе, – следовательно, ему конец; и он мог глядеть на богов этого времени тем взглядом, каким Талейран и Меттерних в 1807 году странно смотрели на властелина вселенной…

Бодлер обратился к черной Венере именно потому, что классическая была белой. С тех пор стили, которые сменяют друг друга, нагромождают отрицания и оскорбления, так что теперь почти всё новое искусство строится из отрицания старого… И теперь понимают, что ему таким и следует быть.

Поэт бездн, он в чем-то близок Тютчеву: глубиной душевного смятения, поиском красоты в оборотной стороне жизни, философской поэтикой, стремлением вырваться из оков. Обоим особенно удавались горькие песни, преисполненные высочайшего духа.

Но Тютчева он знать не мог, а вот Эдгара По… Хотя их разделяет степень постижения человека, Эдгар По открыл Бодлеру новый интеллектуальный мир. Демона проницательности, гения анализа, изобретателя полновесных и наисоблазнительнейших сочетаний логики с воображением, мистицизма с расчетом – вот что увидел он в Эдгаре По, вот что так восхитило и зачаровало его.

Де Местр и Эдгар По научили меня рассуждать, признается он себе. Именно у них Бодлер впервые узнал о той человеческой драме, о которой «дьявол во плоти» сказал: «Он не знает, чего хочет; он хочет того, чего ему не хочется; он хотел бы хотеть».

Наши не любят об этом распространяться, но одним из высших авторитетов Бодлера был Жозеф де Местр: «Именно он, – признавался поэт, – научил меня мыслить». У де Местра он заимствовал идеи политического консерватизма, высокомерное отношение к плебсу («В политике истинный святой тот, кто бичует и избивает народ для его же блага» – кто это Бодлер или «учитель»?), необходимость иерархии и, увы, известную толику шовинизма и антисемитизма.

Говоря об «истинном величии отверженных», Бодлер имел в виду отнюдь не последних, которые станут первыми, но великих прóклятых. Бодлер, как и де Местр, совершенно нетерпим к демократии, которая не любит красоты, от которой – не ждите пощады, которая – тирания, причем – зоологическая, жестокая, бесчувственная. «Будем остерегаться народа и здравого смысла». Как де Местр и Гейне, он считал демократов «врагами роз и ароматов, фанатиками пользы».

Как и де Местр, Бодлер антируссоист: природа, природный человек – не воплощение добра, а огромная потенциальная опасность, первородный грех. Природный человек – это Каин; негативные врожденные свойства человека – природны. Добродетель – свойство не природы, но культуры, «добро всегда является плодом искусства». Бодлер – это совершенно ясно – принадлежит партии де Сада и де Местра, но не партии крестного отца Французской революции. Мне представляется, что даже декларируемый поэтом урбанизм, идиосинкразия к «природности» («Я не переношу свободно текущей воды; я желаю видеть ее обузданной, взятой на поводок, зажатой в геометрические стены набережной») – не более чем альтернативный ответ поэта на вопрос дижонской академии. Человеческий труд, а не «природность» – основа и стержень культуры.

Как Достоевского и Бальмонта, Эдгар По привлекал Бодлера ненасытной любовью к прекрасному, поэтической пылкостью, но главное – психологической исключительностью, поражающей верностью изображения состояния души, трагичностью судьбы, безумием. И еще – «Лигейей», «Улялюмом», «Вороном».

…Ворон вещий! Птица ль ты иль дух зловещий! Дьявол ли тебя направил… Мне скажи, дано ль мне свыше… Обрести бальзам от муки…   Каркнул Ворон: «Nevermore!»

Эдгар По потряс Бодлера не столько мастерством, сколько духовной близостью – идей, сюжетов, фраз, образов, символов, стиля, мировидения: «Бодлер, раскрыв впервые Эдгара По, с ужасом и восторгом увидел не только сюжеты, замышляемые им, но и фразы, которые он обдумывал, фразы, написанные американским поэтом на двадцать лет раньше». Переводчики поэзии хорошо знают, что без родства душ, мировосприятий трудно рассчитывать на удачу. Бодлеру не было необходимости вживаться в творчество По – по этой причине его переводы до сих пор остаются непревзойденными. Можно констатировать, что они черпали как бы из одного источника вдохновения.

Рисуя литературный портрет Эдгара По, Бодлер списывает его с себя: «…Собственные страсти доставляют ему наслаждение… Из его собственных слов можно заметить, что он любит страдание, что он как будто вызывает к себе будущую подругу своей жизни и выжидает ее появления с каким-то упоительным равнодушием, как юный гладиатор. Бедный ребенок не имеет ни отца, ни матери, а между тем он счастлив; он даже с гордостью говорит, что воображение его полно впечатлений, как карфагенская медаль».

В Эдгаре По Бодлера прельстила мистика тождественности – он был потрясен подобием между собственной жизнью и творчеством и жизнью и творчеством автора «Эвридики». Эдгар По стал зеркалом для Бодлера, вглядываясь в которое он пытался разобраться в себе:

По становится как бы изображением самого Бодлера, но только в прошлом, превращается в своего рода Иоанна Крестителя при этом прóклятом Христе. Бодлер склоняется над глубинами лет, над далекой, презираемой им Америкой и в мутных водах прошедшего вдруг узнает собственное отражение. Вот что он есть. В мгновение ока его существование освящается. От Флобера в данном случае он отличается тем, что не нуждается в многочисленном братстве художников (хотя его стихотворение «Маяки» весьма напоминает список членов духовного содружества, к которому он себя причисляет).