Игорь Гарин – Проклятые поэты (страница 58)
Ж. Блен:
Заслуга Бодлера в том, что, избавив свое душевное смятение от ига застывших формул, он сумел придать ему более точное звучание… Новизна заключалась в том, что Бодлер изобразил чаяние как «напряжение душевных сил», а не как их распад… В конечном счете от романтиков Бодлера отличает то, что он превратил душевную смуту в победоносный принцип.
Бодлер не был готов к той доле, которую избрал себе Верлен; он мечтал стать светским денди, а не Диогеном Синопским, циником, бросающим вызов обществу.
Был ли молодой Бодлер подготовлен свершить этот шаг, обрекающий его на добровольное изгнание, стать на этот путь, ведущий к одиночеству и самоотречению? Нет. Эмоциональный настрой, отрицающий пошлость буржуазного прозябания, стихийный бунт против полуправд и полумер, врожденное неприятие лицемерия того общества, интересы которого защищал генерал Опик, – все это, умноженное на талант, не могло, к сожалению, заменить собой конкретный жизненный опыт еще не нажитый им. И тем не менее, он избрал именно ЭТОТ путь. «Безусловно, – заключает Клансье, – Бодлер добровольно обусловил собственный ад, будучи и жертвой и палачом себе, но это логически вытекало из устоев буржуазного общества, со всей банальностью, жестокостью и непосредственностью выразивших себя в таком признании матери поэта: „Для нас всех было ударом, когда Шарль отказался от всего того, что мы были готовы для него сделать, когда он решил взлететь на собственных крылышках и стать автором! Какое разочарование в нашей семейной жизни, столь счастливой до сих пор! Какое горе!..“» Несколько лет спустя, и не без гордости, поэт ответит ей: «…Я навсегда отлучен от мира УВАЖАЕМЫХ ЛЮДЕЙ, отлучен своими вкусами, своими принципами».
Дендизм Бодлера – это разновидность духовного аристократизма, который он сам понимал как самые ценные свойства души и божественные дарования – «установление, находящееся вне всяких законов, но при этом само устанавливающее строжайшие законы, которым подчиняются все его [аристократизма] подданные».
Денди должен непрерывно стремиться к совершенству. Он должен жить и спать перед зеркалом.
Дендизм, если хотите, это выбор себя, гордость, ответственность, природная экзистенциальность. Бодлер – не Нарцисс, склоненный над собой, но поэт, преломляющий Мир через собственное сознание, способный проникнуть в тайны человеческого существования, в бесконечные глубины жизни.
В. Левик:
Пусть только жажда отличаться от остальных, выделиться своим индивидуализмом продиктовала поэту такое определение дендизма: «Это своего рода культ собственной личности, который может восторжествовать над поисками счастья, обретаемого в другом существе, например в женщине… Это – наслаждение, заключающееся в том, чтобы удивлять других, но самому никогда не удивляться».
Но наряду с этим бодлеровская философия дендизма соприкасается с философией стоиков: «Денди может быть человеком пресыщенным, может быть человеком страдающим; но в этом последнем случае он будет страдать, как спартанец, у которого лисица выедала внутренности… Дендизм – это последняя вспышка героизма в эпоху всеобщего упадка».
И наконец, абсолютно противоположны идеалам золотой молодежи такие слова:
«Эти существа (денди) не имеют иной заботы, как непрестанно воплощать в собственной личности идею красоты, культивировать чувство и мыслить».
Как видим, Бодлер противоречив и в определении своего человеческого идеала; но не следование ли этому идеалу приводит к тому, что свидетель последних лет его жизни восклицает: «Как ни тяготила его нужда, какой бы острой ни была потребность в деньгах, его поведение в обществе говорило о том, что никакие, даже самые худшие обстоятельства не могут заглушить в нем стремление сохранить те отличия, которые делают подлинного денди безупречным рыцарем духа».
Дендизм Бодлера (как затем Марселя Пруста) имеет еще одно измерение – причастность к «высшему», «элитарному», «исключительному» («поскольку это слово подразумевает подчеркнутую самобытность и тонкое понимание всего духовного механизма нашего мира»). Дендизм – это утонченность, «избранность», принадлежность к «сливкам», высшим аристократам. Сам Бодлер говорит о «последней вспышке героики в мире упадка» и «заходящем солнце» – в близящемся массовом обществе («мире упадка») дендизм обречен, ему ничего не остается, кроме самоубийства («самоубийство – высшее таинство дендизма», – скажет Ж. Крепэ). Духовная аристократия – могикане, «уходящие люди», своего рода невидимый «клуб самоубийц». В этом отношении дендизм – способ защиты, противостояние другим, наглядное свидетельство не кокетства, но нежелания «быть как все».
Бодлер, несомненно, – «прекрасная душа», влекущаяся к идеалу, но это безнадежно одинокая душа, не знающая ни радости любви к другому, ни радости самопожертвования; таким душам в высшей степени присущи самопоглощенность и эгоцентризм. Бодлер целиком сосредоточен на самом себе, воспринимая «зло» собственной души едва ли не как единственное и уж во всяком случае единственно заслуживающее внимания зло в мире. Пребывая в состоянии постоянной раздвоенности, ежесекундно противопоставляя себя (свою совесть) своей «греховности», запугивая себя и укоряя ее (но от нее отнюдь не отказываясь), он превращает свои внутренние терзания в центральное событие мироздания. Не добро и даже не зло, но именно эти терзания оказываются высшим, самодовлеющим предметом его творчества. Ни за какие блага Бодлер не расстался бы со своими страданиями, ибо он упивается ими с таким же самозабвением, с каким это делал в свое время Петрарка. Эстетизируя собственные переживания, он превращает их в чувства, насыщающиеся собою и в этом смысле самодостаточные.
Бодлер не умел (а быть может, не хотел) нравиться сильным мира сего, тем, кто мог бы протежировать поэту, помочь с устройством «должного» образа жизни. Для них он был «разрушителем устоев», нищим, циником, даже сумасшедшим. Зато люди, близкие ему по духу, – Банвиль, Готье, Асселино – видели в нем не только гениальность, но и человечность, гуманность, я бы сказал – образцовость, недоступную пониманию людей обыденных, близких.
Письма Бодлера пестрят признаниями в собственной лени. Творческое наследие поэта действительно невелико (как, скажем, у Тютчева), но является ли его объем свидетельством лени? Шедевры не измеряются количеством написанного, а понятие лени растяжимо (что для одного лень, может быть непосильно для другого). Мне представляется, что под своей ленью Бодлер разумел неиспользованность собственного потенциала. На сей счет существует его собственное признание (в письме к матери):
По правде говоря, должен тебе признаться, что люди, удручающие меня, не обязаны знать, какую силу и какое здоровье заключает мой мозг. В сущности, я раскрыл лишь ничтожную часть того, на что способен. Жестокая лень! Ужасная мечтательность! Решительность моей мысли – тяжкий контраст для меня самого…
Уместно привести молитву Бодлера, характеризующую его личность и его священное отношение к поэзии: «Окажи мне милость, Господи, дай написать несколько прекрасных стихотворений, дабы я не чувствовал себя последним из людей!»
Я полагаю, что под ленью поэт понимал редкость посещения музой, без которой не мыслил высокой поэзии. Что же касается техники письма Бодлера, его работы со словом, то послушаем свидетельство Леона Кладеля:
Борьбу надо было начинать не с первой строчки, а прямо в первой строчке, в первом же слове. Вполне ли точным оказалось данное слово? Верно ли оно передало требуемый нюанс? Осторожно! не путать приятное с привлекательным, обаятельное с очаровательным, прелестное с пленительным, заманчивое с соблазнительным, обворожительное с обольстительным; ого! да ведь все эти выражения вовсе не синонимы; для каждого особый случай; они принадлежат одной и той же мыслительной сфере, но выражают разные вещи! никогда, ни за что не следует заменять одно другим… Нам, литературным – чисто литературным – работникам, полагается быть точными, мы должны
Литературный портрет Шарля Бодлера 40-х годов, принадлежащий перу Теодора де Банвиля:
Если только слово «обольщение» может быть отнесено к человеку, то этим человеком был он, ибо был наделен благородством, гордостью, изяществом, красотой, одновременно и детской, и мужественной, очарованием голоса, в ритмах и тембре которого выражалась удивительная гармония, и убедительнейшим красноречием, вытекающим из глубокого сходства со всем его существом; его глаза, полные жизни и мысли, говорили не меньше, чем пухлые и, вместе с тем, тонко очерченные пурпурные губы, и мне никогда не определить словами ту, чем-то изнутри осмысленную дрожь, которая переливалась в его длинных, густых и шелковисто-черных волосах. Увидев его, я впервые в жизни увидел ЧЕЛОВЕКА, да такого, каким моему воображению рисовался человеческий идеал; он предстал передо мной в героическом ореоле своих первых весен, и, слушая его полную нежного расположения речь, я почувствовал то волнение, которое овладевает нами при приближении и в присутствии гения.