18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Игорь Гарин – Проклятые поэты (страница 18)

18

В. Набоков, отрицая литературу Больших Идей, восставал против чисто русской традиции «служения», «проповеди», исполнения «социального заказа». Правительство и революция, царь и русские радикалы, – считал он, – занимали в искусстве одинаково филистерские позиции, требуя от художника не эстетического наслаждения, а прагматического действия. Подлинная действительность литературы, – считал Сирин, – заполнение пустоты или молчания вещественностью слова, создание новой действительности, нового мира – магического, ирреального, сокровенно-неповторимого, бесцельного, если хотите, абсурдного, но ни в коей мере не пошло практичного, утилитарного, ангажированного. Только «чистое искусство» – искусство, всё остальное – дребедень…

Как-то невзначай Гёте бросил замечательную по своей проникновенности фразу: «Ничто не уводит от мира вернее, чем искусство, и ничто не связывает с миром вернее, чем искусство». Если хотите, это и есть определение модернизма, символизма, Искусства вообще. У Вячеслава Иванова в «Границах искусства» приведена любопытная схема творчества, согласно которой поэт должен вначале воспарить духом в небесные эмпиреи, высшие реальности с тем, чтобы через аполлонийское созерцание апогеев восхождения, «сны» художника, спуститься на землю. Символ – это средство уйти от мира с тем, чтобы глубже понять мир.

Символизм вызывает вдохновение. Читать стихи может лишь тот, кто ими вдохновляется. Только тогда ему, пожалуй, грозит одна величайшая опасность, под которую подпало в начале XX столетия около 500 русских молодых людей – самому начать писать стихи.

При всей несопоставимости Золя и прóклятых их объединяет глубинный интерес к «правде жизни», «земле». Видимо, отнюдь не случайно совпадение по времени Золя и Бодлера, как в России Арцыбашева и Брюсова. Притом, что налицо разные парадигмы, мироощущения, эстетики, их объединяет то, что в начале века у нас, в России, называлось «оглушить читателя оглоблей» – эпатировать естественностью, реабилитировать «грех», «падаль», провидеть грядущий апокалипсис. Я не знаю, что там напророчествовал Максим Горький, а вот Арцыбашев не только чуть ли не первым в России гневно осудил социальное лицемерие во всех его формах, в том числе – забрасывание камнями «за грех», но пророчески, с лексикой грядущих чекистов предсказал, во что в действительности выльются обещания большевиков:

– Ты жив только потому, что я это позволяю тебе… Быть может, в эту самую минуту я передумаю, и тебе осталось жить две, одну, полсекунды… Я хозяин твоей жизни… Вот я протяну руку, и из твоего розового черепа брызгнут кровь и мозги.

Пессимизм Арцыбашева носил чисто «дарвиновский» характер: «Мир основан на взаимоистреблении всего живущего, и единственный закон вечен и общ – закон борьбы за существование». Комментируя соотношение «двух правд» – своей и социалистической, Арцыбашев писал:

Ведь в конечном-то итоге еще неизвестно, кто ближе к истине – я ли, видящий в ней черную дыру, или мои противники, уверяющие, что она ослепительна, как весеннее солнце. А вдруг я правду говорю, а они лгут?

Как любое из искусств, литература развивается циклами, смена одного другим предопределена, но может происходить по-разному, подчиняясь течению времени и общественным переменам. И совершенно очевидно, что каждому обновлению сопутствует одряхление и отмирание предшествующей школы. Для вящей убедительности приведем два примера: триумфатор Ронсар, сметающий жалких эпигонов Маро, и романтизм, развернувший свои знамена над развалинами классицизма, которых не уберегли ни Казимир Делавинь, ни Этьен де Жуи. Рано или поздно любое из литературных направлений ветшает и выдыхается, повторение изнашивает любую новизну; что было сочным и свежим, сморщивается и засыхает, что было неожиданным, оригинальным, превращается в дежурную банальность и штамп.

Романтизм, громко ударивший в набат бунта и переживший дни битв и славных побед, утратил мощь и обаяние, исполнился скептицизма и здравого смысла и позабыл свои героические дерзания; почтенные и скучные усилия парнасцев посулили ему было новый расцвет, но вскоре он, подобно впавшему в детство монарху, позволил низложить себя натурализму, который можно принимать всерьез лишь как естественный, но весьма неуклюжий протест против нескольких модных тогда безвкусных романистов.

Итак, от искусства ждали чего-то по-настоящему нового, оно было необходимо и неизбежно. Бутон давно созрел, и наконец цветок раскрылся. Ухмылки зубоскалов-газетчиков, озабоченность серьезных критиков, недовольство потревоженной в своем бараньем равнодушии публики убедительно свидетельствуют о жизнеспособности нового во французской словесности направления, которое строгие судьи вопреки очевидной истине поспешно окрестили упадническим, декадентским. Обратите, однако, внимание, что литература периода упадка всегда бывает суха, жилиста, боязлива и раболепна, все трагедии Вольтера испещрены этими трупными пятнами декаданса. А что ставят в упрек новой школе? Чрезмерный пафос, причудливость метафор, непривычные слова, благозвучные и вместе с тем яркие и выпуклые – иначе говоря, то, что свойственно любому Возрождению.

Итак, название, предложенное нами, – СИМВОЛИЗМ, – единственно подходящее для новой школы, только оно передает без искажений творческий дух современного искусства. Надеемся, что оно приживется.

Мы уже говорили вначале, что искусство развивается прихотливо, сменяющими друг друга циклами, и стало быть, для того чтобы проследить преемственность новой школы, нужно оглянуться вспять, вернуться к стихам Виньи, Шекспиру, мистикам и еще дальше, в глубь веков. Выяснение заняло бы целый том, поэтому ограничимся краткой справкой: Бодлер был ее предтечей, Стефан Малларме привил ей вкус к тайне несказанного, Поль Верлен разбил жестокие оковы стихосложения, освободив поэзию, которая, правда, начала потихоньку дышать еще раньше, благодаря мощи изумительного таланта Теодора де Банвиля. Но Высшая Гармония по-прежнему манит к себе, и новое поколение трудится упорно и ревностно.

Символическая поэзия – враг поучений, риторики, ложной чувствительности и объективных описаний; она стремится облечь Идею в чувственно постижимую форму, однако эта форма – не самоцель, она служит выражению Идеи, не выходя из-под ее власти. С другой стороны, символическое искусство противится тому, чтобы Идея замыкалась в себе, отринув пышные одеяния, приготовленные для нее в мире явлений. Картины природы, человеческие деяния, все феномены нашей жизни значимы для искусства символов не сами по себе, а лишь как осязаемые отражения перво-Идей, указующие на свое тайное сродство с ними.

Читатель недоволен, для читателя символисты темны, но чему же тут удивляться? Иначе и быть не может. Разве «Пифийские оды» Пиндара, «Гамлет» Шекспира, «Vita nuova» Данте, вторая часть «Фауста» Гёте, «Искушение святого Антония» Флобера не хранят печати той же загадочности?

Символистскому синтезу должен соответствовать особый, первозданно-всеохватный стиль; отсюда непривычные словообразования, периоды то неуклюже-тяжеловесные, то пленительно гибкие, многозначительные повторы, таинственные умолчания, неожиданная недоговоренность – все дерзко и образно, а в результате – прекрасный французский язык – древний и новый одновременно – сочный, богатый и красочный, еще не причесанный Вожла и Буало-Депрео, язык Франсуа Рабле и Филиппа де Коммина, Вийона, Рютбефа и стольких еще вольно дышащих писателей, посылающих слова прямо в цель, как фракийские лучники свои меткие стрелы.

Ритм: воскрешение старинной метрики; нарочитая неупорядоченность; рифма то четкая, похожая на бряцанье выкованного из золота или меди щита, то зыбко-невнятная; александрийский стих с кочующей цезурой, давно забытые семи-, восьми-, одиннадцати– и тринадцатисложники и их ритмические составляющие.

В трехтомнике «Серебряный век» я отметил доминирующее влияние французских символистов на русскую поэзию конца XIX – начала XX века: прóклятых поэтов часто называют «французскими предшественниками русского символизма». Одному из основоположников романтизма в русской поэзии, Василию Андреевичу Жуковскому, принадлежит афоризм: «Переводчик в прозе – раб, переводчик в стихах – соперник». Так вот, именно на стихах французских прóклятых поэты Серебряного века оттачивали свое мастерство, обучались музыкальности и просодии, теории звукового символизма, «поэзии как волшебству». Вполне естественно, русские символисты стали лучшими переводчиками символистов французских. Преобладающая часть переводов приведенных здесь стихов французских прóклятых сделана В. Брюсовым, Н. Гумилевым, Ф. Сологубом, И. Анненским, М. Волошиным, К. Бальмонтом, Б. Пастернаком, Д. Мережковским, а А. Бертрана – Е. Гунстом и С. Бобровым.

В. Брюсов был одним из первых переводчиков Поля Верлена и Артюра Рембо. Работа над «пересозданием» Верлена положительно сказалась на просодии оригинальной поэзии Ф. Сологуба. И. Анненский много переводил Бодлера, Верлена, Рембо, Вилье де Лиль-Адана, Вьеле-Гриффена, включал переводы в свои сборники наравне с оригинальными стихотворениями, стараясь «слить традиции „Парнаса“ в прихотливой поэтике боли». Поэтика Стефана Малларме оказала столь значительное влияние на творчество И. Анненского, что его часто называли «русским Малларме». Переводами С. Малларме много занимались также М. В. Талов и В. М. Козовой.