реклама
Бургер менюБургер меню

Игорь Бордов – Походниада. Том 1 (страница 15)

18

То же было с «Доктором твоего тела»: я понятия не имел, что это что-то про наркотическую зависимость; надменное сочетание слов «твоё тело» гипнотизировало и усредняло до пьянящего абсурда все другие слова.

Песня «Всего лишь быть…» на содержала злости, но лениво намекала на опытную, обречённую обыденность плотской любви, что успокаивало вожделение, приподнимало меня над глупостью Чувства, помогало посмотреть на всё свысока и слегка остужало тоску. В то же время слова: «мужчина», «твой мускус, свой мускул», «до утра вместе», «свет интимной лампы» действовали противоположно, и тоска снова поднимала голову.

Но всё это работало по касательной. Застреливала и клала на лопатки песня «Я хочу быть с тобой». «Комната с белым потолком, с правом на надежду» и «с верою в любовь» была едва ли не материальна, плавая где-то в печальном, тёмном, электрическом пространстве той дикой осени, когда я, в очередной раз вслушиваясь в эту песню, лежал у себя, в своей комнате на полу, глядя на буквальный, непосредственный белый потолок и невольно совмещая его с потолком той загадочной «комнаты», где я однажды буду с ней. Электрические огни отсвечивали на стенах, я косился на эти отсветы и всё сильнее прилаживал ту «комнату» к этой. И я действительно попадал в мир надежды на осуществление моей любви, и мне делалось тепло, волшебно; я мирился со своим чувством, даже тихо ликовал оттого, что мне посчастливилось его иметь.

«Я пытался уйти от любви», – красиво затягивал вступительные слова Бутусов. Я не пытался уйти от своей любви, но лирического героя Бутусова понимал очень отчётливо, потому что, хотя любовь – это и сладкая му́ка, но всё же Мука с большой буквы. «Ремни, стянувшие слабую грудь» – это было как раз об этом. Фраза «я смотрел в эти лица и не мог им простить того [тут Бутусов надрывно хрипел], что у них нет тебя и они могут жить» ёмко и красиво говорила почти о том же самом, что я сформулировал тогда, стоя под душем. Дальше речь шла о членовредительстве, как методе борьбы с силой чувства. Резать пальцы «за то, что они не могут прикоснуться к» ней казалось вполне логичным в этом смысле. У меня не было «острой бритвы», и я не хотел «ломать стекло как шоколад в руке». Зато у меня был обычный циркуль. Однажды на волне этого всего я взял его в руку и на тыльной стороне левой кисти нацарапал довольно крупно, отчётливо и уродливо слово «ДИНА». Мне нисколько не казалось это нелепым. Это был очередной бросок в кольцо, как тогда, в пустынном спортзале; некая точка, некое заверение самого себя, некая жертва «богине», некое унижение, как акт поклонения ей; некий обет.

Надпись, уже покрытую пунктирными полосками струпьев, заметил Венчук. (Это было в марте. Было солнечно, и лежал яркий снег.) Андрей не стал меня громко высмеивать, но и не почёл нужным соединяться со мной в моей трагедии и усиленно сопереживать мне. Он высмеял меня потихоньку, «как положено», не выходя за некие рамки. Он назвал меня в присутствии наших друзей «Гошей Динь-Доном». Я не обиделся на него. Ведь объективно я, и правда, поступил глупо.

(Венчук, кстати, высмеивал и песни «Наутилуса», как высмеивал почти всё. К примеру, в словосочетании «пьяный врач» из песни «Я хочу быть с тобой» он не видел ничего трагического или возвышенного, а видел только нечто банально-комическое. Вместо фразы «глаза навсегда потеряли свой цвет», Андрей пел «глаза навсегда потеряли очки». Таков он был.)

Эпизод 2. Комсомол

Я не собирался становиться комсомольцем и уж тем более комсомольским активистом. Но я стал комсомольцем из-за любви к девушке. Хотя она никогда не просила меня об этом. Там ведь надо было выучить какие-то бюрократические глупости, кому-то отчитаться, куда-то вписаться. Это было скучно, несуразно, и для меня, далёкого по духу от всякого рода кутерьмы с красными галстуками, клятвами Ленину и комсомольскими собраниями, даже противно. Но я всё выполнил.

Потом у этих комсомольцев в их городском «дворце» рядом с площадью Тургенева случился какой-то городской съезд-не съезд. Как всегда, вечером, в зимних, тоскливых сумерках. Зал был большой и тоже мрачный. Я уселся, неприкаянный, на третий сбоку стул в среднем секторе, ближе к «галёрке» и принялся наблюдать за гудяще-жужжаще-неторопливо-переходящими от стула к стулу комсомольцами. Периодически потихоньку взглядывал на Дину. Здесь она держалась серьёзно, официально, по-деловому. Завидя меня, она не позволила себе ни колкостей, ни лишних фраз, ни улыбок. Сухо. Пришёл, мол, и пришёл. Вслушиваясь в разговоры комсомольцев, я видел, что здесь они не треплются за жизнь, а говорят о материях хотя для них и будничных, но при этом серьёзных и официально-ответственных. Я в этих их разговорах ровно ничего не понимал. Прозвучала пара невнятных, не особо пространных докладов, после чего собрание было распущено. Покидая зал, я обратил внимание, что Дина встала в кружок с какими-то, видимо, особо близкими ей комсомольцами (возможно, из бывшей 3-й школы; их было человек 10, парней и девушек), – они обняли друг друга за плечи, склонились к центру кружка и спели что-то короткое, гордое и единящее.

Обратно мы ехали с ней в одном автобусе. Народу было довольно много. Мне казалось, она не замечает меня. Я тоже притворялся, что равнодушен к её присутствию.

Вся эта демонстрация отстранённости на мрачном, сухом зимне-комсомольском фоне ещё больше отдаляла меня от Дины, делала мою любовь к ней более утрамбованной, замёрзшей.

Эпизод 3. Венчук, лом и солнечный лёд

В конце марта или начале апреля нас с Андреем Венчуком попросили уйти с какого-то праздного, малозначимого урока, чтобы расколоть наледь на околошкольной дорожке. Андрею вручили лом, а мне что-то мотыгообразное. Мы занялись наледью. Андрею нравилось демонстрировать свою мускулистую молодецкость. Он поднимал и опускал лом, делал это степенно, знаючи. Солнечный ручей облизывал отколотые ледяные куски. Мы с Андреем были в школьных костюмах, таких, какие носили все парни-старшеклассники: тёмно-синих поверх белых рубашек, с синими же галстуками на резиночке; пиджаки с полами, а не курточки, как у мелюзги. На лацкане у Андрея – маленький, серьёзный красно-золотой комсомольский значок. (Девушки, кстати, в те времена носили все, как одна, коричневые платья с черными – в праздник белыми – передничками; Дина же с Таней в этом смысле «выпендривались»: Танино платье было сероголубым, а Дина своё каким-то образом загадочно огипюрила, за что ей почему-то именно от старика-военрука с дивной фамилией Крутой порой попадало.)

Когда прозвенел звонок и из школы по домам постепенно потянулся народ, мы с Андрюхой стояли в солнечных ледяных осколках. Андрей отдыхал, опершись на свой лом, и даже сквозь костюм было видно, как он играет бицепсами. Тогда мимо нас прошла Дина. Она была печальна. Прошла мимо молча. Мы с Андреем проводили её взглядом. Март. Золото марта. А она – в своём демисезонном, в широкую серую вертикальную полоску дымчатом пальтишке. Идёт медленно, задумчиво глядя под ноги. Я всё же думаю, она внимательно рассмотрела нас с Андреем, – Андреевы мускулы и мою тупую, постылую влюблённость в неё во всё лицо.

Март всегда усугублял эту сладостную, тоскливую тягость во мне. Я не ведал причины Дининой печали, но мне мнилось, что её печаль сейчас почти наверняка связана со мной, – что задумчивость её – суть производная её реакции на мои чувства к ней. И я не то что верил, а даже почти и ощущал, что это так и есть, и мне опять стало радостно. Я не захлебнулся в ту же минуту от восторга, но восторг этот тихо, тихо, неуклонно поднимался во мне. Подобно золотому мартовскому половодному ручью.

Андрюха снова возвышал и опускал свой молодецкий лом, куски льда отлетали и весело блестели, талая вода журчала, солнце вжиралось в умирающую белизну снега, а невидимый тёплый восторг медленно подползал к моему горлу.

Эпизод 4. Четвертков и «валеты»

Как-то ближе к маю на баскетбольную тренировку в выходной пришли только мы с Андрюхой и Владом. Но пришёл ещё Максим Четвертков, хулиган из старого «Г» класса. Говорят, покинув после 8-го класса школу, он занялся какими-то обогатительными махинациями и, как выразился в то время Мишка Шигарёв, «поднялся». Как я понял, в отличие от прочих хулиганов 12-й школы этот Четвертков был непрост, скользок и значимость свою выбивал не столько кулаками и быдловостью, сколько псевдоинтеллектуально-эмоциональным давлением на окружающих.

Поскольку нас было мало, стали играть в волейбол. Уж и не знаю, какая-такая ностальгия привела этого Макса на баскетбольную тренировку в 12-ю школу. Я заметил, что Андрей с Владом пасуют перед Четвертковым. Он был крепкий, невысокий; вёл себя развязно и каждого из нас невесело подкалывал. Андрей не шутил с ним. Влад тоже сделался каким-то чрезмерно серьёзным. Когда я попытался заговорить о преимуществах баскетбола над волейболом, Влад посмотрел на меня как-то тяжело и сказал, что обе игры по-своему неплохи, и я говорю глупости. Мне сделалось грустно от этого замечания Влада, ибо я считал, что именно баскетбол так чудесно объединил нас, сделал командой. Влад как будто бы брезгливо пренебрёг некой святыней. Четвертков меня не знал и держал себя так, словно меня почти нет. Только когда я «косячил» в игре, грубо и зло-спокойно обозначал эти косяки.