Игорь Белодед – Утро было глазом (страница 29)
– Думаешь о том, как себя вести со мной?
Лера вошла к нему в черном платье почти до пят, на щеках ее кровью обливались серьги из граната, они посмотрели друг другу глаза в глаза, и он только сейчас подумал, что они ведь у нее сорочьи, как у лошади, катавшей его в детстве в городском парке.
– Любопытно, – снова переходя на «вы», спросила она, – вы искали меня тогда? Хотя бы выходили из гостиницы?
Алексей покачал головой – бессмысленно было сохранять достоинство.
И она стала рассказывать ему о своей счастливой жизни, о втором муже, который открыл стоматологическую клинику в Петербурге, и о том, как они живут на два города, об их замечательной дочке и будущем сыне – и город терялся за окном, и отсветы проносящихся огней делали ее лицо невероятно выпуклым, как будто слепок с мертвого лица, – и вся зрелая красота сходила с него, и он представлял себя ее мужем, что сидит рядом с ней, а она не ему, но случайному попутчику в купе рассказывает, как она горда им, и об их городе, из которого они никуда не уедут, потому что там сосны и предки, – и больше им ничего не нужно – и они прошли через все трудности – и теперь они вместе пригвождены к любви, как к сухому дереву, – и ничто их вовек не разлучит.
Встречный поезд заставил ее замолчать, Лера с каким-то девичьим – ныне несвойственным ей – любопытством посмотрела в глаза Алексею.
Девочка моя, господи, – ему захотелось встать на колени, вскрикнуть что есть сил, собрать ее всю целиком в пигалицу, выкинуть комковатый шар в окно, чтобы там он расправился – полетел – голубизна сорочьих глаз – отражение светильников и его почти лысой головы – и что-то трепетное на самом дне сердца. Алексей вдруг вскочил с места, и Лера убрала с прохода ноги – закололо в спине, и он бы сейчас рухнул перед ней на колени, но вместо этого сел с ней рядом, взял ее руку – с синими прожилками, холодную, как снег, стал целовать ее. И она не отдернула руку, напротив – положила правую на его голову и сказала:
– Бедный, ты совсем измучился. Смешной и бедный человек.
Отодвинулась дверь, проводница в огромных красных коробках внесла им ужин, Алексей виновато выпустил руку Леры и при проводнице произнес:
– Хочешь сказать, что все так плохо? Три – ноль в твою пользу?
Лера усмехнулась – теперь она была его Лерой – не Лерой Вулан, вошедшей сюда со своей дочкой и воспитательницей, а той девочкой, которую он целовал в ночь смерти бабушки, которую боялся трогать, и относился к ней с таким трепетом, с которым и просвирку не принимал на язык из рук священника.
Ужин стоял нетронутым, за окном проносились поезда и электрички, а Лера гладила его по голове и шептала на ухо, что вся его жизнь впереди, пускай он крепится, как тогда в доме с пошлыми игрушками, с гипсовым псом у кровати, на которую они не могли лечь, потому что она была пропитана старостью и пропахла затхлостью, – и помнишь, как ты говорил, айда в Москву, Лера? И я по глупости во что-то верила – и вся жизнь моя, быть может, была безотчетным стремлением к тебе в Москву – не к тебе именно, но к тому, каким ты был в моем представлении, каким ты уже не станешь – ни для кого, никогда. И дело не только в твоих годах, дело вовсе не в них, – что такое десятилетие для мужчины и женщины? – просто тогда произошло что-то большое, что не было поцелуями, что не было страстью, что было только любовью.
Ее руки были белые, как фарфор, она говорила без умолку, так что Алексей невольно отвечал ей про себя, говорил, что, может быть, он никого не встретит больше, что всех своих женщин он отдал бы за четверть часа с ней – вот так – хорошо – без пылких ладоней, без мокрых поцелуев и переплетенных языков, – без музыки, игравшей из сотового белым шумом, певшей о катящихся сердцах и вынутых душах. Вот так – хорошо, – и стало бы еще лучше, если бы это мгновение стало временем.
Вернувшись в Москву через пару дней, он открыл документ под названием «Ж», прибавил к двум чертам, отделявшим имя Лера Вулан от других столбцов, третью, сохранил его, пробарабанил по столешнице пальцами, переместил в корзину и навсегда очистил ее.
Я часто прилетал домой, когда учился в московском университете на незнамо кого. И всякий раз ранним утром, выйдя из такси, перед подъездом я наталкивался на дядю Стаса – неопределенного возраста сибиряка, который во дворе почитался за местную достопримечательность. Он нигде не работал, говорят, что когда-то он был инженером на нефтехимическом комбинате, а затем «загулял» (это слово произносилось вопреки обычаю без надрыва и сочувствия), перебивался шишкованием по осени, зимой ходил на крупную дичь, а летом пробавлялся «тихой охотой» и ягодничанием. Жену он бросил вместе с малолетним сыном, так что та затерялась на просторах Сибири, да и дядя Стас – в ту побывку я узнал, что он старше меня всего-навсего на десять лет, – не горел желанием их отыскивать, уж больно они казались ему неказистыми и неважнецкими. До выпивки он не был охотником, пил лишь в компании, понукаемый не столько необходимостью уважить, сколько желанием не задеть угостителя. Корень его бед крылся в другом – подобно корням сосны, выворачивающей под собой песок на много саженей вглубь и окрест, его незамутненное прежде сознание опутала единая мечта – взять и полететь в космос: неважно как, неважно на чем, космос сделался в его уме райским обиталищем, скопом божественного, кладезем чувствований о будущем, а надо сказать, только о нем он и говорил. Его заросшее щетиной лицо, серповидные залысины на большом черепе, разноцветные глаза: один – зеленый, а другой – карий, необычайно облая оправа очков, роба, а в дождливую пору штормовка цвета мокрого песка, казалось, на годы срослись с ним. Так и в тот раз он сидел на скамье, перед ним на асфальте лежали удочки с катушками, а рядом – обычный скарб рыбаря – лески, блесны, мормышки, крючки и пробки от шампанского в виде поплавков. Едва заприметив меня, дядя Стас (фамилию он носил белорусскую – Ткачёнок) закричал своим захлебывающимся голосом:
– Ну чего! Москва стоит? Стоит! Вот радости-то, значит, все в хопре, живет Россия, а Сибирь гуляет. А что там со Звездным городком? Как так не был? Это, брательник, не оправдание, вот у нас КПП по всему городу расставлены, я вот что думаю! Нечего зэкам пожизненное мотать! Теперь-то вышаки не дают! Брать их скопом – и отправлять в космос, эдак и в двадцать первом веке никуда не полетим, какой тут Марс! Неужели нам тяму не хватает? Как так? Просто в башку нейдет, носимся с этой станцией как с неписаной торбой, а что толку? МКС да МКС! Если не бахнет, то через пару лет ищи-свищи ее на дне океана.
Обыкновенно я слушал несколько минут его своеобразную речь, которая перемежалась мечтаниями о космосе, местными сибирскими словами и пошловатыми разговорными оборотами, к которым он питал особую страсть. Ссылаясь на дальний путь, я спешил войти в подъезд и про себя дивился, откуда такой блажной сыскался в моем родном городе.
Спустя несколько недель я отправился пешком на лесное озеро, было тепло, хотя в начале августа охотников искупаться в местных озерах немного. Спасаясь от вездесущих слепней и комарья, я подбежал к затону, сбросил с себя одежду и что есть сил кинулся в бурые от торфа воды озера, с середины его (оно было округлой формы, а площадью едва ли превосходило двадцать гектаров) я любовался желтыми стволами сосен, голубым до накладывания поверх взора близоруких темений и мельтешений небом. Кое-где по песчаному берегу, усыпанному шишками, ютились люди, я заприметил, как недалеко от моего затона две полные женские фигуры, вакхически извиваясь, предавались упражнениям йогой: большие животы, яркие купальники неестественных цветов и ощущение того, что именно они своими нелепыми движениями воздымают на озере рябь, которая образовалась от юго-восточного ветрища. Выбрасывая поочередно руки над водой, я поплыл к небольшому яру на противоположном берегу. Как только я вышел из воды, чтобы дать себе передохнуть, из-за сосен показался дядя Стас. Видно, он принял на душу, потому и казался особенно печальным.
– А я думаю, кто это плывет враспашку. Кроль, говоришь? Башку неправильно держал для кроля, то-то кроль… А я ходил смотреть лазовые кедры неподалеку, ну и, естественно, рыбачество малеха. Такие дела. Говорят, на днях открыли очередной спутник Сатурна, а я так далек от всего этого, что мне с того? А вот здесь свербит, никуда не деться! Я, может быть, и человечью работу забросил потому, что она бессмысленна, ну, инженер, ну, полимер, а толку? – Здесь он употребил более сильное выражение. – Лынды я тоже не привык бить, но все равно такое чувство, что мы в прошлом живем: космический пшик, не более того, чего только стоят наши дрязги, наше, тьфу… е-мое… существование по сравнению со взрывом сверхновой или чем-нибудь подобным? Мы хуже тараканов, мельче уж точно – по меркам Вселенной, а раньше считалось, что Земля – центр центров, самомнение до добра не доводит. К слову, будешь шанежки? А то совсем продрог, ну да, на берегу больше завихеревает, а тут еще подветренная сторона.
Я слушал его с любопытством, когда философические его излияния иссякли, он принялся говорить об астрономии. Он неплохо в ней шарил со школьных лет, когда ходил в классе первым по ней, а после слома, к которому молва применила глагол «загулять» (он действительно однажды ночью возвращался от гаража к себе домой, взглянул в звездные августовские сеянцы и что-то надломилось в нем), он пришел к себе домой с твердым решением развестись и уволиться на следующий день, чтобы отдать свою жизнь звездным далям. В тот вечер я проговорил с ним пару часов: он был одинок как перст, было видно, что другие мужики его недолюбливали, дядя Стас платил им той же монетой, так что тот разговор – без продыха – стал для него отдушиной. За своими вещами, оставленными на том берегу, я возвращался уже в сумерках: окунь суетливо плавился, ветер улегся, берега опустели, и лишь те две женщины стояли неподалеку от затона без движения, и казалось, спокойствие вокруг было следствием их несуразной недвижимости.