Игорь Алмазов – Чужой берег (страница 3)
До шторма Прошка тоже боялся воды, но не так заметно. А в шторм его дважды окатило через борт, и один раз он проехал по палубе до самого фальшборта. И теперь страх взял его с новой силой.
— Мы не на шлюпке, — сказал я. — До берега далеко, и мы на якоре.
— Всё равно.
И вот тут была та минута, в которую можно испортить человека. Засмеяться нельзя, а утешать нельзя тем более, потому что утешение подтверждает, что бояться есть чего.
— Бояться воды не стыдно, — сказал я.
Прошка посмотрел на меня.
— Дык другие ж не боятся.
— Ещё как боятся. Просто они об этом не говорят, а ты сказал, и в этом ты честнее их. Только вот что, Прохор: работать всё равно надо.
— Дык я работаю!
— Ты у мачты стоишь. — Я показал большим пальцем через плечо. — Ступай-ка к коку, возьми ведро и принеси мне воды в лазарет. Тёплой. Мне Дроздова обмывать, а холодной нельзя.
Он отлепился от мачты и пошёл.
Шёл по середине палубы, обходя открытый борт по широкой дуге, и я это отметил и не сказал ничего.
Пусть ходит серединой. Главное, чтобы дело делал.
А стоять у мачты и глядеть на воду ему нельзя, потому что от этого страх только крепнет. Страх лечится делом, и другого средства от него в этом веке не изобрели, да и в моём тоже.
На бухте каната у грот-мачты, на самом солнце, лежал кот.
Я его сперва не приметил, потому что он свернулся и был одного цвета с просмоленной пенькой.
Дымок пережил шторм. Где он был все эти сутки, я думаю, не знал никто. Кошки в такое время уходят в известное им одним место и сидят там, покуда всё не кончится.
Я подошёл, и он приоткрыл один жёлтый глаз. Не встал и не убежал. Оглядел меня, зевнул во всю пасть, потянулся всеми лапами разом и свернулся обратно.
Я сел рядом и положил ладонь ему на спину. Шерсть была горячая от солнца.
И вот тут я в первый раз за день посидел без всякого дела.
За минувшие сутки я вытащил человека из трюма, отогревал его четыре часа, ходил к капитану, брал материю с барона, привил двоих и нашёл в трюме то, с чем теперь не знаю, что делать.
А кот пережил всё то же самое и лежал на солнце. Он пережил мышьяк, от которого Прошка прятал его в моём сундуке, пережил шторм и нынче глядел на Англию спокойнее всех на судне, потому что ему было всё равно, Англия там или Кронштадт, покуда есть тёплое место и кормят.
Я сидел и гладил его, и он мурчал, и мне становилось легче.
— Вашбродь, — сказал сзади Прошка.
Он стоял с ведром в одной руке и с чем-то в другой.
— Я ему рыбы принёс. От кока выпросил.
— Клади.
Прошка положил кусок рыбы на бухту, у самого носа кота.
Кот открыл глаза, поглядел на рыбу, потом на Прошку. Поднялся не спеша, потянулся и стал есть.
Не поблагодарил никак. Ни муркнул, ни потёрся.
А Прошка стоял и смотрел на это с обыкновенным человеческим удовольствием.
Часам к десяти корабль подобрался, и я это заметил, оглядев палубу.
Рубахи у людей были чистые. Не у всех, но у многих, и это значило, что они лазили в свои сундучки и доставали то, что берегли. Кто-то подстригся, кто-то подровнял бороду. Палубу выдраили, хотя после шторма её драили уже дважды, а то, что нельзя было починить за час, увязали так, чтобы не бросалось в глаза.
Вахта стояла по местам и стояла ровно. Капитан был на юте.
Корабль вёл себя как человек, который собирается войти в комнату, где сидят незнакомые люди: одергивает мундир, приглаживал волосы, проверял ворот и делал это не для тех, кто внутри, а для себя, чтобы не чувствовать себя хуже них.
Мы пришли к первым морякам мира и знали это.
Я постоял у борта и стал считать свои дела на Портсмут.
Первое: инструмент. В казённом наборе есть пила, ланцеты, крючки и зонды, и всё это годно отнимать ноги и пускать кровь, а того, чем работают тонко, там нет. Английская сталь — лучшая в мире, это я знал и в прошлой жизни.
Второе: хинная кора, которой мне отпустили половину списка, полотно и корпия, которых мы за одну штормовую ночь извели больше, чем за весь август.
Третье, и самое важное: оспенная материя. Потому что моя цепь висит на двух матросских плечах, и я только девятнадцатого узнаю, есть она вообще или нет.
И четвёртое, которое я не стал записывать даже в тетрадь: понять, чей ящик стоит у меня в трюме.
В начале двенадцатого по палубе прошла боцманская дудка.
— Всех наверх!
Строились быстро. Матросы шли по вахтам и становились вдоль бортов лицом к шканцам, а старший офицер Муравьёв глядел на это и один раз коротко махнул рукой — и в третьей шеренге кто-то переступил на полшага. Офицеры собрались на шканцах по старшинству.
Я стал у входа в лазарет, при трапе.
В строю мне места нет, потому что я не строевой чин. На шканцах тем более, потому что шканцы на военном корабле есть место почти святое, и подлекарю из мещан туда ходу нет. Так что стоял я сбоку, у трапа, вместе со Скородумовым.
За два месяца я к этому притерпелся и почти перестал замечать. А нынче, когда сто тридцать человек встали в строй, заметил снова.
Ну и ладно. Отсюда виднее.
Головнин вышел на шканцы и остановился.
Треуголку он снял и держал в левой руке, а правую заложил за спину. Постоял, оглядывая строй, и молчал, по моему счёту, целых полминуты.
И эти полминуты сделали больше, чем всё, что он сказал после. Палуба замолчала вся, до последнего человека, и в тишине стало слышно, что делается вокруг: чужая речь через воду, стук молотков с верфи, чей-то дальний свисток.
Мир шёл своим ходом, а мы стояли.
— Мы пришли в английский порт, — сказал капитан.
Голос у него был негромкий, он вообще почти никогда его не повышал. И слышно было до самого бака, потому что все молчали.
— Стоим, покуда не кончим работ. Что делать станем, скажу по порядку.
Он помолчал.
— На берег будут пускать партиями, по спискам, при офицере. Кто в списке, тот идёт. Кого нет, тот ждёт следующего раза.
Опять пауза.
— Теперь про то, чего я не потерплю. — Строй не шелохнулся. — Пьянство. Драка. Самовольная отлучка. В чужом порту это то же, что на борту, и спрос будет тот же.
Сказал он это ровно и буднично, как читают из ведомости.
А я прикидывал, что стоит за этими словами.
За самовольную отлучку в чужом порту дают линьков, и дают не десяток. Думал я про это не отвлечённо, потому что спины после этого лечить мне. Одну такую спину я уже видел — у пятнадцатилетнего мальчишки, которого пороли по барской прихоти. И знал, что казённая порка от барской отличается только тем, что за ней стоит закон, а рубцы от неё точно такие же.
Порол он редко, и на шлюпе это знали. Оттого и боялись сильнее. Вспомнить хотя бы Пленкова, которому теперь закрыт путь на берег.
— Теперь про англичан, — сказал Головнин.
И вот тут он сделал паузу длиннее прежних.