Игорь Алмазов – Чужой берег (страница 5)
— Деньги, — сказал штаб-лекарь. — Казённых вам дадут на иглы и дадут в обрез. Ежели захотите сверх того, то за свои.
— Понимаю.
— И меняйте у менялы, а не у первого встречного. В порту обжулят.
Высадили нас у стенки, и там партия разошлась.
Так это и делается. Сходят вместе, при офицере, а дальше у всякого своё дело и свой час, к которому надо быть у шлюпки. Мне назначили шесть пополудни.
И я пошёл один.
Вторая половина дня, свет косой, тени длинные — и я иду по чужому городу.
Улицы у гавани были узкие, дома в три этажа стояли вплотную, сложенные из тёмного кирпича, а где не из кирпича, там дерево почернело от угольного дыма.
Вывески висели над самой головой, и я не сразу понял, отчего так низко. А после сообразил, что их вешают для идущего, а не для едущего.
И почти на всех были картинки: ножницы, сапог, якорь, три шара. Читать умеют не все, и лавку тут узнают по знаку.
Мастерские шли одна за другой. Из канатной тянуло пенькой, из парусной слышался стук деревянного молотка, а из кузницы било жаром и звоном так, что я перешёл на другую сторону.
Моряков я научился отличать за пять минут: по походке, по загару до середины лба и по рукам. Торговки стояли с корзинами, бегали мальчишки. Люди в приличном платье кого-то ждали, и я, поглядев дважды, сообразил, что они нанимаются к купцу и нанимаются дёшево, потому что народу вдвое больше, чем мест.
А ещё тут было очень много калек.
И вот на них у меня глаз останавливался сам собой, потому что за пятьдесят лет так натаскался, что уже не умею иначе.
Ампутация выше колена, культя короткая, ходит на деревяшке с ремнём через плечо — и сделано, на мой взгляд, недурно. Пустой рукав, подколотый к борту куртки, и плечо цело — значит, отняли по локоть. Мальчишка лет десяти с кривыми ногами и большой головой — таких я за один квартал насчитал троих. Рахит. Солнца мало, еда дурная, а под этим угольным дымом солнца не бывает вовсе. Двое стоят у стены, и один кашляет так, что я определил не глядя.
Война кончилась два года назад — и вот они, эти два года. Флот распустили, армию сократили — и все, кого она вернула домой калеками, оказались тут, у гавани, потому что тут подают.
В прошлой жизни я всё это видел на картинках. Сейчас видел лично.
И я знал про этот город то, чего не знал никто из идущих рядом: сюда придёт холера. Её ещё нет в Европе: она сидит у себя в Индии, а через пятнадцать лет пойдёт по свету и выкосит эти самые кварталы у воды. А тут даже нет отдельной сточной трубы, и всё, что стекает с этих улиц, стекает в ту же воду, которую берут.
Дом я нашёл в стороне от гавани.
Тут было тише, улица была шире, а в конце её виднелось длинное здание с высокими окнами, около которого стояли повозки. Госпиталь, наверное.
Нужный дом стоял третьим от угла. Крепкий, тёмного кирпича: узкая дверь, три ступени и по бокам два вычищенных фонаря — я это отметил.
У двери была медная табличка, старая и потёртая до блеска по краям — там, где её брали рукой сотни раз. Буквы стёрлись так, что читать пришлось наклонившись.
Фамилия английская, и глаз мой отчего-то прочёл её по-русски; я поймал себя на этом и усмехнулся.
А ниже стояло слово.
«Surgeon».
Оно легло у меня в голове сразу и удобно, потому что я его знал.
Хирург.
Любопытно, что в Англии, как я помнил, врач — это одно, а хирург — другое, и стоят они не рядом. Тот, кто лечит микстурами, зовётся доктором, а тот, кто берёт нож, обходится обыкновенным «мистером». Потому что здешние хирурги вышли из цирюльников и вышли не так давно.
Смешно. У них человек с ножом до сих пор не совсем доктор.
А в моём веке это слово стояло у меня в дипломе, и никто не думал, что оно ниже прочих.
Я поднялся на три ступени и постучал.
Тихо.
Стукнул ещё, погромче.
Пауза вышла долгая. Я стоял на трёх ступенях и слушал, как где-то хлопает ставня, как далеко у гавани стучат молотки и как капает под водосточной трубой.
Потом за дверью послышались шаги, и дверь открылась.
Передо мной стояла девушка.
Молодая, лет двадцати трёх, не больше. Тёмное платье, поверх — передник, рукава закатаны выше локтя, а в руках свёрнутый бинт.
Первое, что я разглядел, — руки, потому что я всегда гляжу на руки.
Ногти острижены коротко, под самое мясо. Кожа на кистях красная от щёлока и частого мытья, сухая и ровная, а не пятнами. Такие руки я видел у прачек и у операционных сестёр. На тыле левой кисти старый рубец, на пальцах три или четыре заживших пореза.
Барышней она не была. И служанкой тоже, потому что служанка так не стоит и так не смотрит.
Она глядела на меня спокойно и оценивающе, как глядит человек, которому по десять раз на дню приходится открывать дверь незнакомым и решать, что с ними делать.
Не оробела. Не улыбнулась из вежливости. Просто ждала.
И сказала что-то по-английски, коротко и деловито.
Я разобрал половину и понял, что она спрашивает, кого мне надо.
И вот тут началось моё мучение.
Английский я в прошлой жизни знал. Читал на нём статьи и руководства и прочёл их не одну сотню. А говорить на нём не говорил ни разу, потому что было не с кем и незачем. У прежнего же Вершинина английского не было вовсе: у него была латынь, кое-как выученная в госпитале, и немного немецкого.
И вот теперь мне надо было открыть рот.
— I… — сказал я и остановился.
Слово встало поперёк горла. Я знал, что хочу сказать, видел эту фразу целиком, мог бы её написать. А язык не шёл, губы не складывались, и звук выходил не тот.
Она ждала.
— I am… — Я запнулся снова и махнул рукой. — Medicus. Navis Rossica.
Латынь пошла легче.
Она чуть склонила голову набок и стала слушать внимательнее.
— Habeo litteras, — сказал я и полез за пазуху. — Ad chirurgum. Письмо. От медиков.
Слова у меня выходили вперемешку, и я это слышал сам; от этого злился, а от злости выходило ещё сквернее.
Пятьдесят лет я умел говорить. Мог объяснить родственнику, что человек умрёт, и объяснить так, чтобы тот после не сломался. Умел уговорить, отказать, поставить на место и успокоить — и всё это словами.
А тут я стоял на трёх ступенях перед молодой девушкой и мычал. Бывает же такое! Аж самому смешно.
Она смотрела на меня, и в её взгляде появилось что-то новое.
Не насмешка. Что-то другое.
А потом она заговорила по-русски.
— Вы русский лекарь?
Сказано это было чисто. С акцентом, но чисто: слова стояли на своих местах, ударения — там, где надо.
Я глядел на её закатанные до локтя рукава, на свёрнутый бинт в руке, на короткие ногти. Глядел на медную табличку у неё за плечом, где стояло слово «Surgeon».
Ничего не понимаю.
Кто она этому хирургу? Дочь? Помощница? Сиделка?