Ида Мартин – Самая страшная книга 2023 (страница 47)
Именно теперь, пытаясь отдышаться, Крейц понял, что́ его так насторожило в портале кирхи: рельеф над дверью. Когда возвращались, он поднялся на крыльцо церкви, чтобы рассмотреть необычное изображение, явно появившееся здесь задолго до Третьего рейха. Дерево с корнями и голыми ветвями – причем и те и другие, гибкие и вьющиеся, больше напоминали толстые щупальца. Корни спускались по обеим сторонам от двери до каменных плит крыльца, уходя куда-то ниже, в узкую щель между камнями, – прямиком в землю, в отравленную, черную, мертвую землю. Явно не христианский символ… Внутри кирхи не оказалось ничего примечательного. Крест, алтарь, все как полагается. Вот только над дверьми тоже были прилажены пучки дубовых веток.
К ночи пришли донесения, что еще в нескольких соседних деревнях вся вода стала ядовитой. Что бы ни служило источником, но очаг явно ширился. С этой мыслью Крейц заснул и спал скверно, всю ночь его тяжелую, будто с похмелья, голову навылет продувал свистящий шепот, что не прогоняли ни молитвы, ни обережные заговоры – а может, то был просто его личный давний кошмар.
Первые осознанные воспоминания: над его кроватью склоняется мать – ее длинные льняные волосы ниспадают на одеяло у самого его лица, и даже от самых их кончиков веет легким теплом, будто от ласкового живого огня; мать поет гипнотически-завораживающую, похожую на заклинание, колыбельную. Не на русском – на шведском. Или рассказывает сказку, тоже на шведском. Что-то про троллей и принцесс, про корабли, вернувшиеся из дальних странствий, про холодную звезду, заключенную в одинокий маяк на краю света. Именно на этом языке, казалось, напрочь забытом, навсегда оставленном в детстве, спустя двадцать лет Крейц орал что-то от боли и ужаса, когда впервые после окончания училища вытаскивал с поля боя раненого, вокруг рвались снаряды, а ему в плечо угодил осколок. Впрочем, он быстро научился молчать, а затем и вовсе надел свою ныне привычную маску абсолютного равнодушия ко всему, происходящему вокруг. Но не мог забыть, что самая сердцевина его существа – не русский, на котором он говорил почти всю сознательную жизнь, а шведский. Язык его матери и отца.
Его отец был инженером-судостроителем, по горло нахлебался где-то революционной романтики и приехал в тогда еще Петроград участвовать в грандиозном эксперименте по строительству коммунистического государства. Романтика быстро закончилась; еще до зловещих тридцатых родителей Крейца, уже советских граждан, арестовали по чьему-то завистливому доносу – порывистый отец не умел держать язык за зубами, – а сам Крейц очутился среди ленинградских беспризорников. Тихий, домашний, ни к чему не приспособленный, почти не знающий русского языка, он прежде всего оказался крепко избит, лишился красивой, теплой, дорогой одежды, а там и погиб бы на улице от начавшегося воспаления легких, если бы не обратил внимание на странную даму, выходившую из гомеопатической аптеки на Невском. В сутолоке проспекта все перед ней расступались – не нарочно, а как-то так само получалось. Будто вокруг дамы был невидимый огонь, от которого все невольно отшатывались. Но именно к ней Крейц решился подойти, чтобы погреться у незримого пламени и произнести кое-что из немногих тогда известных ему русских слов:
– Пошалуста… Помогите…
«Почему ты в тот день обратился именно ко мне?» – позже не раз с улыбкой спрашивала его Варвара Николаевна, которую он стал звать бабушкой. И всякий раз Крейц не мог толком объяснить почему, хотя к тому времени уже прилично знал русский, почти как родной, почти. «Тепло, – говорил он, неопределенно разводя руками, – мне стало тепло», – и стеснялся добавить, что такое же тепло исходило от матери. Тем не менее Варвара Николаевна кое-что явно понимала, поскольку не только не делала тайны из своих занятий, но и ненавязчиво подталкивала приемыша к посильному участию в ее ежедневной работе. И так мальчишкой Крейц понемногу стал причастен к диковинной кухне, официально запрещенной на просторах Советского Союза: отмерять щепотки трав, следить за отварами на плитке, заглядывать в редкие дореволюционные книги, посвященные отнюдь не материалистическим наукам, с желтыми от старости, ломкими страницами. Его приемную не мать все же – по возрасту она действительно годилась ему скорее в бабушки – ленинградцы знали как «знахарку Варвару» и охотно приходили к ней на прием, в том числе жены ленсоветовцев: и сами являлись, и приводили своих сытых круглых детей – «видать, сглазил кто Ванюшу, заикаться стал», – и потому Варвара Николаевна жила в безопасности и достатке. До поры до времени.
Выросший среди разговоров о хворях и о способах их лечения, пусть нетрадиционных, Крейц, конечно, метил в медики – сначала в училище, потом в институт. С совсем детской еще наивностью мечтал о том, как соединит бабушкину науку с методами социалистической медицины и станет таким успешным в деле исцеления врачом, каких еще свет не видывал. И тут бабушку арестовали – и снова по доносу, и снова из зависти, – кому-то не понравилось, что гражданка невнятных занятий, «распространяющая суеверия и мракобесие», занимает целую квартиру на Мойке, тогда как столько трудящихся нуждаются в жилье. Заступавшийся за нее глава Ленсовета сам загремел по доносу, уже наступил тридцать седьмой год, и заступников больше не нашлось. А Крейца именно накануне злополучного дня что-то дернуло отнести документы не в обычное медучилище, а в военно-медицинское. Никогда он не хотел быть военным, воротило его от одной мысли о муштре и о дубовых армейских порядках, но неведомое чутье, что не раз спасало его прежде, не подвело: каким-то образом этот выбор положительно повлиял на его характеристику, и его трогать не стали. И только он выучился – как раз началась…
Два года фельдшером на передовой, казалось, напрочь отбили у Крейца саму способность размышлять. До размышлений ли, когда кругом болота, медпункт кое-как разбит на сухом островке, и раненых приходится переправлять в тыл на плотах, бредя по горло в воде? До размышлений ли, когда каждый день кругом страшно изувеченные люди, с оторванными руками и ногами? Весь островок пропитался кровью. Вот лежит боец, держит в руках собственные кишки и смотрит с мольбой – и единственная мысль: да хоть бы бедолага сознание, наконец, потерял, потому что обезболивающие закончились, а где санбат – да черт его знает… До размышлений ли, когда вместе с санитарами приходится грузить раненых в машину – и зимой окровавленные бойцы тут же примерзают к железным бортам. До размышлений ли, когда от командования спущен приказ помогать и найденным на поле боя раненым немцам – а эти запросто пристрелить могут, именно так у Крейца убили нескольких санитаров. Санитары на фронте гибли вообще постоянно, их вечно не хватало, мало кто переживал первые два боя. Да, не так себе Крейц представлял свое врачебное будущее… Но он приучил себя вообще не думать и вообще не чувствовать. Его дело малое – спасать людей. Уже даже не важно каких – своих, чужих… Просто спасать людей, покуда его самого еще не убили, а для фронтового фельдшера каждый миг вполне мог оказаться последним.
Да, не чувствовать – это умение помогало. Один из санинструкторов, взрослый, семейный мужик, бывший под началом Крейца, все переживал, что у того, молодого парня, нет подруги. А на фронте у многих все было – и интрижки, и романы, и даже свадьбы, женщин вполне можно найти: те же медсестры, телефонистки. Не думать, не чувствовать – так было спокойнее, Крейцу и о женщинах не думалось, какие там женщины, когда всего несколько часов на сон – кромешно-черный, без сновидений, а дальше – кромешно-красный от окровавленных бинтов новый день, и снова ползешь с очередным раненым под пулями, свистящими над головой, и будешь ли жив в следующий миг – шут его знает… Под огнем неприятеля Крейц машинально бормотал обережные заговоры из старинных бабушкиных книг, а затем, чем черт не шутит, принялся учить им и свой медицинский взвод – и надо же, сработало, его санинструкторы и санитары больше не менялись постоянно, не гибли так часто на передовой. Все кругом удивлялись, говорили, что медвзвод стал «будто заговоренный», а он и правда был заговоренным.
Крейц же в период некоторого фронтового затишья даже присмотрел себе девушку, совсем молоденькую, новенькую телефонистку из разместившегося рядом с медпунктом поста связи – у нее были такие чудесные золотистые косы, будто у принцессы из почти забытых материнских шведских сказок. Только познакомились, разговорились, понравились друг другу – и Крейц встретил ее с особистом, а затем добрые люди не преминули донести ему, что телефонисточку вечером видели с тем же особистом, уже спустившим штаны. «Она, небось, с оккупированной территории, – пояснил всякое повидавший санинструктор и понимающе усмехнулся. – Проверяют. Найди себе другую, лейтенант». Крейц лишь поиграл желваками да и послал все это к чертям собачьим – будто у него других проблем мало. Перевязочный материал вот закончился, а они о бабах…