Хуан Гомес-Хурадо – Красная королева (страница 17)
Первое ее опасение не оправдалось: она встретила Маркоса.
Второе тоже: она встретила Ментора.
В обоих случаях это была история любви – хоть и разной. Маркос дал ей саму любовь, а Ментор – нечто, что она смогла полюбить. И разумеется, где любовь, там и огромные, нескончаемые страдания.
Те, что причиняешь ты, и те, что причиняют тебе.
– Бабушка, – говорит Антония, отложив наконец в сторону пилку и жидкость для снятия лака. – Я честно попыталась. Но это слишком тяжело. Прямо изнутри разрывает.
– Раньше ты могла.
– Раньше – это раньше, а сейчас – это сейчас.
– Когда это случилось с Маркосом…
– Это не само по себе случилось, бабушка.
– Перестань, – говорит бабушка Скотт, приподнимаясь с места и тряся перед экраном указательным пальцем. Решительно и грозно. Правда, при этом она не вполне понимает, где находится камера, и обвиняющий палец направлен не в ту сторону, так что эффект немного теряется. – Это не ты стреляла.
– Но все равно я виновата.
– Нет, неправда. Я понимаю, что то, что произошло с Маркосом, полностью выбило тебя из колеи. Но ведь нужно жить дальше. Не хочешь возвращаться на прежнюю работу? Прекрасно. Найди себе другую.
Антония не представляет себя ни в качестве официантки, разносящей кофе в каком-нибудь баре, ни в качестве преподавательницы языкознания – в соответствии со своей блестящей ученой степенью филолога, которую она получила исключительно для того, чтобы обрести свободу от отца.
Противопоставление, конфликт, альтернатива, сомнение, дилемма, тупик. Для этого-то и нужно филологическое образование. Благодаря ему ты можешь назвать кучу всяких синонимов для определения дерьмовой ситуации.
– Бабушка… – начинает было Антония.
И тут же замолкает, потому что возразить-то ей на самом деле нечего. Потому что каким бы пустым ей ни казалось ее существование, нужно продолжать жить. Знать бы только как.
– Уже прошло немало времени. Хватит прятаться ото всех, – договаривает бабушка.
И прерывает связь. Ее изображение исчезает с экрана айпада, и перед Антонией остается лишь собственное смущенное и растерянное лицо. Как раз то, что ей хотелось бы сейчас видеть в последнюю очередь.
Она выключает планшет. В последние три года ей как-то не очень нравится собственное лицо. С наступлением вечера она старается по возможности не смотреться в зеркало.
Антония разглядывает лежащего на кровати мужчину. Лицо, которое отличалось когда-то столь заостренными чертами, что от одного взгляда на него можно было порезаться, превратилось теперь в безжизненно-бледную восковую маску. Волосы – когда-то черные, длинные, густые – теперь блеклые и такие жидкие, что разлетаются от малейшего дуновения. Губы, те самые губы, которые, едва прикоснувшись к ней, вызывали
Антония берет его руку и успокаивается.
Руки остались прежними. Они уже не орудуют резцом, не откидывают с ее лица непослушную прядь волос, не сжимают ее груди, не укутывают ее, когда она скидывает во сне одеяло – но это те же самые руки. Узловатые пальцы, квадратные ладони. Руки мужчины, руки скульптора.
От него, от ее любимого Маркоса, по которому она так тоскует, остались лишь эти руки и сильное сердце. Сердце, продолжающее выбивать 76 ударов в минуту. Иногда она подолгу смотрит на электрокардиограф, слушает это бесконечное удручающее
Антония Скотт позволяет себе думать о суициде только три минуты в день. После предыдущей бессонной ночи у нее нет ни сил, ни желания идти домой, чтобы потом снова возвращаться к Маркосу, так что она решает выполнить свой скудный норматив по самоуспокоению прямо в палате.
Она снимает туфли.
Садится на пол в позу лотоса.
Закрывает глаза.
Выдыхает.
В дверь стучат.
17
Сэндвич микст
– Как-то ты плохо выглядишь.
Инспектор Гутьеррес стоит, улыбаясь, на пороге палаты. В руке у него пластиковый стакан с кофе из автомата. Элегантный итальянский костюмчик из тонкой шерсти настолько помят, что кажется, будто шерсть так и не состригли с овцы. Волосы на макушке стоят торчком. Выглядит Джон как человек, который спал в машине, потому что он и правда спал в машине.
– Как ты меня нашел? – спрашивает Антония.
– Я, может, и не самый умный человек на свете, но все же я как-никак полицейский.
– Я просто хочу побыть одна.
– А я просто хочу с тобой поговорить.
– Тебе нельзя сюда заходить.
– А я и не собирался. Ненавижу больницы.
– Никто не любит больницы.
Антония захлопывает дверь у него перед носом.
Джона так и подмывает постучать снова, но все же ему хватает ума сесть и подождать ее на скамье рядом с кулером. Он решает скоротать время за чтением плаката, напечатанного изящным шрифтом Comic Sans. Плакат сообщает о том, что внутрибольничные инфекции являются третьей по частоте причиной смерти в Испании, и призывает пользоваться настенным диспенсером с антисептическим гелем. Джон нажимает на рычаг диспенсера, который – ну разумеется – оказывается пуст.
Антония выходит через несколько минут. Она надела туфли и перекинула через плечо свою сумку-почтальонку.
– Пошли в кафетерий.
Джон молча следует за ней вниз по лестнице. У полицейских есть свои уловки. Например, когда последние три ночи ты спал в среднем по три часа пятнадцать минут, можно предоставить возможность говорить другим.
Антония садится за стойку. Официант встречает ее дежурной улыбкой, как, видимо, всех завсегдатаев, и молча приносит ей банку диетической кока-колы и стакан с одним-единственным кубиком льда.
– Что для вас? – спрашивает он Джона.
– То же самое, только с чистым стаканом, пожалуйста.
Официант бросает на него убийственный взгляд и тщательнейшим образом осматривает вынутые из посудомоечной машины стаканы, чтобы выбрать самый мутный.
– Принеси нам два микста с яйцом, Фидель.
– Ты всегда здесь ешь? – спрашивает ее Джон.
– Ужинаю всегда. Обедаю обычно дома.
Инспектор вспоминает валявшиеся у входа в ее квартиру контейнеры с засохшими остатками пищи и брезгливо морщится. Когда приносят сэндвич микст, Джон убеждается в том, что эта больница верна своим традициям. Сервировочную доску, судя по всему, не мыли с церемонии открытия.
– Немного овощей тебе бы не повредило.
В ответ Антония лишь саркастически обводит взглядом все его сто девятнадцать килограммов, под которыми потрескивает табуретка. На это требуется время.
– Я не толстый, а просто крепкий. Хотя я кое в чем тебе признаюсь, – говорит Джон, понижая голос, словно собираясь открыть ей великую тайну. – Я люблю поесть.
– А я вот к еде равнодушна. У меня аносмия.
Джон вопросительно поднимает брови.
– Это значит, что у меня отсутствует обоняние.
– То есть как, вообще, что ли? Это как при насморке?
– У меня это врожденное. Я чувствую только очень ярко выраженные вкусы, наприме, сладкого или соленого. А все остальное для меня на вкус как картон.
– А когда ты режешь лук? Ты не плачешь?
– Плачу, как и все. Тут дело не в запахе, просто при нарезании лука выделяется сера и ее молекулы вступают в реакцию со слизистой глаз, образуя при этом серную кислоту.
– Ни хрена себе! – говорит инспектор. На полном серьезе. И будучи добродушным простаком, не особо-то размышляющим в моменты умиления, он берет и, сам того не замечая, сжимает руку Антонии своей огромной лапищей.