18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Хуан Габриэль Васкес – Имена Фелисы (страница 6)

18

– Сегодня просто идеальный день. Не стоит дольше откладывать.

Она говорила о монументе Жертвам депортации. Не единожды она уже собиралась его посетить, пока жила у Пайи до приезда Пабло, но всякий раз что-то мешало: то нужно бежать смотреть квартиру, выставленную для аренды, то планировалась встреча с кем-то, кто мог бы ссудить ей денег. Сейчас она радовалась – ей вдруг показалось важным, чтобы Пабло ее сопровождал. Этот каприз – а был ли он лишь капризом? – они обсуждали на днях. Тогда они вели один из тех разговоров о прошлом и будущем, всегда повторяющихся, всегда одинаковых; но на этот раз непредсказуемым образом всплыл новый вопрос, страшный вопрос, который никто из них не хотел задавать первым.

Наконец Фелиса набралась мужества:

– Как думаешь, мы сможем когда-нибудь вернуться?

И тут Пабло – человек отнюдь не злопамятный, легко прощающий других и обладающий завидным талантом забывать обиды, – сам поразился собственной реакции:

– После того, как они с тобой обошлись? – услышал он себя словно со стороны. – Нет, ни за что. Пока там сидят эти люди, я не вернусь. Надеюсь, и ты тоже.

Больше они об этом не заговаривали, но было очевидно, что Фелису этот ответ не удовлетворил. Собственно, ее вопрос подразумевал нечто большее: ее не столько интересовало, суждено ли им однажды вернуться в Колумбию, сколько что́ потеряет Фелиса, если решит этого не делать. В Колумбии давно не оставалось близкой родни: отец умер двадцать лет назад, мать и сестра жили в Калифорнии, в нескольких километрах друг от друга, а три дочери Фелисы выстроили себе новую жизнь в Техасе, в тот далекий уже год, когда навсегда уехали от нее.

– Интересно, что они сейчас делают? – однажды спросила она невпопад.

– Кто? – удивился Пабло.

– Ну, мои дочки. Что они сейчас делают?

Дженни, Беттина и Мишель: думают ли они хоть иногда о своей матери, которая так их любила? Разобрались ли они во всем этом хаосе, задавали ли вопросы отцу? А если и задавали, то что он им отвечал? Теперь, спускаясь по бульвару Маджента и сворачивая на Севастопольский бульвар в сторону реки, Пабло подумал, что, наверное, можно себе позволить телефонный звонок: конечно, это обойдется недешево, но все оправдывала возможность поговорить с дочерями. И не только ради Фелисы, но и для себя самого – он любил их и очень скучал.

Пабло предложил:

– Мы могли бы позвонить им.

– Мне бы хотелось, – призналась Фелиса. – Мне их не хватает. Но я не знаю, что им сказать. Что у меня все хорошо, что я какое-то время не смогу вернуться в Колумбию. А может, не вернусь никогда. Как я сумею выговорить эти слова?

При одной мысли об этом она покрывалась холодным потом. И Пабло, само собой, тоже: несмотря ни на что, в Колумбии оставался их дом, большой дом, который они на протяжении многих лет перестраивали и приспосабливали к тому, чтобы он служил и семейным очагом, и складом металлолома, и художественной мастерской, и местом для дружеского общения. Для Фелисы этот дом был центром мироздания: по ее словам, он не только хранил память о ее родителях, но и берег воспоминания об их совместной жизни с Пабло. Например, как однажды утром Фелиса проснулась рядом с Пабло и вдруг сообразила, что после долгих лет разлуки в доме гостят ее дочери; или как она трудилась над своими железками в три часа ночи, умирая от холода, но наслаждаясь пронзительным ощущением счастья; или как вместе с Габо и Мерседес они распевали болеро.

– Вот это по-настоящему больно, – сказала она Пабло. – Лишиться дома.

– Но пока мы его не лишились, – отвечал он. – Он по-прежнему стоит на месте и по-прежнему наш, в свое время мы решим, как с ним поступить.

– Пабло, у нас все осталось там. Все, что имеет ценность. Все, что мы создали.

– Но ведь дом не потерян. Никто у тебя его не отнимет.

– А я боюсь, что отнимут. Столько вдруг появилось народу, желающего его купить. Ты же сам мне говорил! Вылезли из всех щелей, просили сдать в аренду, интересовались, за сколько продашь… Люди хотят нажиться на тех, кто вынужден уехать.

– Никто его не отнимет, Фелиса. Другое дело, что дом стоит пустой, никто в нем не живет. Но об этом мы можем подумать позже. Давай будем решать все потихоньку, в конце концов со всем разберемся.

– Потихоньку, – повторила Фелиса.

И Пабло сказал:

– Некуда торопиться.

Они срезали угол через сквер у башни Сен-Жак и по мосту Нотр-Дам перебрались к острову; вдалеке, теряясь в тумане, показался шпиль собора; задувал жестокий ветер, пробирая до костей и забирая с каждым порывом пару-тройку градусов тепла; никакое пальто не спасало. Они шли вдоль каменной стены, не теряя из виду реку, – плотный поток с металлическим отливом внезапно распахивался к востоку под необъятными серыми небесами, словно прямо там, на окраине города или в предместьях, их поджидало море. Не сговариваясь, не переглянувшись и даже не сделав друг другу знака, Пабло и Фелиса замолчали и продолжали молчать, пока огибали парки – огромные пространства с безлюдными скамейками и симметричными рядами голых деревьев.

Молча они спустились по лестницам до дворика без крыши, где слышался лишь шум речной воды, когда мягкие волны Сены бились в каменные стены и в забранное стеклом окно. Молча вошли в темное помещение, где глазам Пабло потребовалось время, чтобы привыкнуть; молча проследовали по навевающим клаустрофобию коридорам, заглядывая в комнаты, освещенные единственной лампочкой; с трудом они разбирали на камне словно высеченные рукой узника названия концентрационных лагерей: Пабло прочитал их все, одно за другим, некоторые были знакомы, другие он видел впервые; он не мог перестать думать о том, что за одним из этих имен скрывается место, где оборвалась жизнь какого-то мужчины или какой-то женщины, в чьих жилах текла кровь его жены: ее отца Якова, или ее матери Хаи, или ее дедушки Исаака Бурштына, который погиб не в концлагере, а был попросту повешен нацистами. Фелиса рассказывала, что дед находился в Нью-Йорке, где читал лекции о необходимости пересмотреть роль женщины в иудаизме, когда до Америки дошли новости о происходящих на его родине ужасах; он мог бы остаться в диаспоре, как поступили многие, но предпочел вернуться к своим, быть рядом со своими, и в семье об этом решении всегда говорили с благоговейным восхищением, с которым принято вспоминать мучеников.

– А когда он вернулся, было уже не спастись, – рассказывала Фелиса. – Если не виселица, то газовая камера.

Тем вечером, по возвращении в квартиру на Рю-де-Бьевр, они долго искали в бумагах фотографию дедушки Исаака, но никак не находили. «Она не могла потеряться, – твердила Фелиса. – Должна быть где-то здесь, она не могла потеряться». Этот снимок был ее величайшей драгоценностью. Фелисе исполнилось десять, когда до Колумбии дошла весть о гибели деда на виселице, и тогда никто ей ничего не сказал: девочка жила в безопасности, далеко от войны, не зная о ее невыразимой жестокости, потому что все взрослые единогласно решили, что нет никакого смысла начинать новую жизнь так далеко от дома, если продолжаешь тащить за собой прежние страхи и проблемы. Но позже, когда Фелиса уже выбралась из кокона блаженного неведения, она написала маслом портрет своего деда; увидев его впервые, отец заплакал: он не мог понять, как дочери удалось столь точно передать образ Исаака, если она никогда с ним не встречалась. Фелиса показала ему фотографию, с которой писала портрет: дедушка Исаак и бабушка Ента сидят на деревянной лавке перед раскрытой книгой, тень деревьев заслоняет их от яркого летнего солнца, и в этой мирной картине никто из них даже не догадывается о грядущей судьбе.

А теперь Пабло и Фелисе приходилось принять очевидное: фотография осталась в Колумбии, в их доме-мастерской: еще одно воспоминание, оказавшееся в плену в том месте, куда, быть может, им не суждено вернуться. В эти дни изгнания, в долгие бессонные ночи они говорили друг с другом о том, что оставили позади; Фелиса раз за разом повторяла, что одна мысль о том, чтобы не вернуться в Колумбию, навсегда закрывает историю, которая была не только ее собственной, которая принадлежала не только ей. Это означало бы поставить точку в истории нескольких десятилетий, начавшейся еще в тридцатые годы: тогда ее родители, встретившись во время путешествия по Колумбии, решили, что, пожалуй, не стоит возвращаться в Польшу.

– И вот я себя спрашиваю: а если бы они вернулись? – говорила Фелиса. – Вот ведь какой вопрос, Пабло. Если бы они вернулись в Польшу? Что бы это изменило?

И он понимал. Порой у него создавалось впечатление, будто не было ни единого дня в изгнании, когда бы между ними не вставал, в более или менее явной форме, тот же самый болезненный вопрос о неосуществленных возможностях. Что, если бы Фелиса родилась не в Колумбии? Что, если бы ее родители не поехали путешествовать, когда Гитлер пришел к власти? А если бы ее мать в тридцать третьем году не поняла, что беременна? Как бы это изменило жизнь Фелисы? Находилась бы она в этом случае там, где находится сейчас – в чужой квартире, в окружении чужой мебели, далеко от своего дома, от своих вещей и от памятных мелочей, оставшихся от ее семьи?

Об этом мы никогда не узнаем. Каждый человек время от времени представляет себя на месте другого: в другом теле, в другой эпохе, в другой стране. В случае Фелисы, однако, эти досужие размышления приобретали иной, более конкретный смысл, потому что всю ее жизнь можно было считать результатом одного-единственного случайного решения. Сколько раз Фелиса рассказывала эту историю и Пабло с глазу на глаз, и друзьям в его присутствии, с самого первого дня их знакомства… Оканчивался рассказ всегда одной и той же фразой: «Так что всему виной корабль». Фелиса повторяла эти слова вслед за своим отцом. В середине двадцатых годов Яков, молодой человек, увлеченный идеями социализма, приехал в Палестину, обуреваемый горячим стремлением строить новый мир. Там он трудился каменщиком в кибуце[25], как вдруг получил известие, что британцы схватили одного его приятеля и обвинили в терроризме. Тогда Яков на все деньги, накопленные за месяцы работы, сумел подкупить нужных чиновников, добыть для друга фальшивые документы и силком посадить его на первый же корабль, направлявшийся в Америку. Судно причалило в Барранкилье, на побережье Колумбии; с таким же успехом оно могло плыть в Маракаибо, или в Буэнос-Айрес, или в Гавану. Годы спустя, когда родители Фелисы уже жили в Варшаве и их старшая дочка Геля делала первые шаги, от друга пришло письмо, полное изъявлений благодарности: он приглашал навестить его в стране, давшей ему приют, – фантастическом месте, где жизнь течет мирно и спокойно и можно путешествовать круглый год, хоть зимой, хоть летом, по прекрасным горным дорогам. Яков и Хая сразу же откликнулись на приглашение; не столько потому, что их так уж прельщала заявленная смена сезона, сколько в надежде избавиться от ощущавшейся в воздухе Европы ненависти. Затем последовали дальнейшие события: рождение Фелисы, решение не возвращаться, ежедневные подтверждения того, что это решение было правильным. В итоге именно таким образом все и сложилось: они оказались в Колумбии по вине корабля.