Хуан Габриэль Васкес – Имена Фелисы (страница 11)
Тем временем отношения с Ларри претерпевали изменения.
– Вижу, между вами не есть очень хорошее понимание друг друга, – говорила Хая на ломаном испанском. И это еще был щадящий эвфемизм. В действительности же между ними то и дело вспыхивали споры, отравлявшие семейные встречи; эти стычки никогда ничем не заканчивались, потому что причина лежала не в сиюминутном разногласии, и даже не в столкновении характеров, а в неразрешимом противоречии их подходов к пониманию жизни; это непреодолимое различие проявилось внезапно, как выступают на коже болячки, долго исподтишка зревшие в крови. Ссоры начались, когда маленькой Мишель было чуть больше года. Фелиса поняла, что может уже с кем-нибудь оставлять своих трех дочек, и начала выбираться из дома при первом удобном случае: чтобы посмотреть выставку в Национальном музее, чтобы встретиться с друзьями во вновь открывшихся кафе в центре Боготы, чтобы просто подышать воздухом других улиц, а не той, где у всех кирпичных фасадов имелись глаза и уши. Неожиданно Фелиса обрела мир, больше похожий на нее саму, – а может, просто позволила этому миру постепенно становиться частью ее жизни. Она словно превращалась в другого человека.
Фелиса уходила из дома, не спрашивая разрешения и ни перед кем не отчитываясь. Забредала в салоны Школы искусств – обветшалой академии, которую художник Алехандро Обрегон[39] (у Фелисы его светящиеся полотна в стиле кубизма вызывали глубокое восхищение) превратил в открытое для творчества пространство, куда любой мог прийти со своими материалами и получить мольберт и место для работы. Она покупала первый номер какого-нибудь нового журнала, который издавался едва ли пару месяцев, а потом отправлялся в небытие, и садилась листать его в каком-нибудь кафе; зачастую ей приходилось спасаться бегством, потому что мужчины постоянно нарушали ее уединение предложениями выпить или составить компанию; ей нравилось убивать время в книжной лавке одного австрийского еврея по фамилии Унгар – он рекомендовал ей книги Цвейга или Германа Броха, а она в свою очередь советовала ему почитать Сэлинджера или Рэя Брэдбери. В этом же здании, почти с зеркальной точностью воспроизводя обстановку книжной лавки, располагалась галерея «Эль Кальехон»; ее хозяин, еврей с утонченными манерами, всегда выглядел элегантно, даже не прилагая никаких усилий; едва услышав имя Фелисы, он тут же пригласил ее на все нынешние и будущие выставки в своей галерее. Звали его Казимир Эйгер, происходил он, как и Бурштыны, из сонма раскиданных по миру поляков: он изучал историю искусств в Париже, когда к власти пришли нацисты; мать и брат погибли, ему же удалось сбежать в Марокко, и его побег длился и длился, пока спустя много месяцев какой-то корабль не высадил его в лагере для беженцев в Кюрасао. Получив отказ и от аргентинцев, и от бразильцев, и даже от гайанцев, в итоге он раздобыл себе визу в Колумбию.
– И вот я здесь, сеньора Флейшер, – говорил он, целуя Фелисе руку, – к вашим услугам.
Фелиса зачастила в эту галерею – то на открытие очередной выставки, то на прием с коктейлями, где толпы мужчин в темных галстуках, с сигаретой в пальцах, с важным видом обсуждали последние тенденции в искусстве: они только что открыли для себя и Ротко, и Джексона Поллока, и Джорджию О’Кифф. С недоверием, не лишенным сарказма, они говорили о некоей аргентинке, которая собиралась основать новый музей современного искусства; по их мнению, она замахнулась на проект, не подобающий ей ни как женщине, ни как иностранке. Через какое-то время, в конце концов, Фелисе удалось с ней познакомиться: она специально задержалась допоздна на выставке в Национальной библиотеке и уже утомилась в сотый раз рассматривать одни и те же полотна – только ради того, чтобы на выходе успеть подольше пообщаться с эпатажной аргентинкой. Вернувшись домой, она подумала, что эта беседа – самое интересное, что с ней случилось за последние годы.
Марта Траба[40] была старше Фелисы на десять лет – как и Ларри; однако, в отличие от Ларри, она обладала неутомимой любознательностью. Казалось, она взглядом, как руками, ощупывает все, что ей представляется интересным. Фелисе нравилась ямочка на подбородке Марты, мелодичный акцент уроженки Буэнос-Айреса, смягченный годами брака с колумбийцем, и ее кочевая жизнь – сначала Генуя, потом Париж, и дальше Сантьяго-де-Чили. Темы для беседы с ней никогда не иссякали, и все, что она говорила, всегда наводило на новые мысли, порой весьма провокационного свойства. Фелисе никогда не доводилось слышать подобные суждения из уст женщины, тем более такой – с курносым носиком и цыплячьими косточками. Если судить только по фотографиям, она производила совершенно безобидное впечатление. Возможно, людей вводила в заблуждение эта легкость, а может, коротко подстриженные и продуманно растрепанные по иноземной молодежной моде волосы, а может, этот ее тонкий, почти бестелесный голос; в любом случае, казалось, будто Мария Траба только-только вышла из подросткового возраста, а потом она открывала рот и сражала всех убийственно точными аргументами об искусстве как о способе протеста, о марксизме в Латинской Америке или войне в Алжире, и тогда половина мужчин подпадала под ее обаяние, а вторая половина пылала возмущением, словно их вываляли в грязи. Однажды Ларри захотел узнать, где Фелиса пробыла весь день.
– Нигде, – ответила она. А потом, заметив выражение лица мужа, добавила: – С подругой.
– С подругой, – повторил Ларри.
– Ну, мы только становимся подругами, – исправилась Фелиса. – Но уже почти стали. Как-нибудь я вас познакомлю.
В следующий понедельник, ближе к вечеру, Фелиса посмотрела на часы, взяла Ларри за руку – настолько ласково, насколько это удалось, – и отвела к своим родителям: те купили телевизор, как только обосновались в Колумбии. Он выглядел как темный деревянный комод без ящиков, но с экраном, напоминавшим аквариум, в центре которого плавало зыбкое и нечеткое изображение, будто кто-то все время взбалтывал воду. Хая и Яков смотрели программу «История искусства», и именно ее Фелиса хотела показать мужу. На экране показалась Марта Траба; сидя на подлокотнике кресла, она держала в руках книгу с иллюстрациями и рассказывала о Леонардо да Винчи. Казалось, Ларри ее слушает, но прошло несколько минут (а Марта говорила «
Фелиса же от Марты совсем не уставала. Она старалась не пропускать ее выступления на радио – они транслировались на совершенно непредсказуемых частотах; действительно, ее пронзительный голос был не самым приятным, но, напротив, ее образ на экране, когда она бледными пальцами показывала черно-белые фотографии какой-нибудь картины, заставлял забыть обо всем на свете. Потом они где-либо встречались: в кондитерской «Белалькасар», в кафе «Эксцельсиор», в книжном магазине австрийца, в какой-то галерее с выставкой пейзажей, над которыми Марта издевалась со свойственной ей беспощадной иронией.
– Видела мою программу? – спрашивала она у Фелисы. – Неплохо получилось, правда?
А потом рассказывала о людях, с которыми познакомилась на этой неделе, о встречах и расставаниях; ее речь пестрела громкими именами поэтов, художников, телевизионщиков, работающих над телепостановками. А потом они шли в «Эль Аутоматико»[42], где поэт Леон де Грейфф[43] в берете и круглых очках декламировал свои стихи пьяным восторженным почитателям. Время текло у Фелисы сквозь пальцы, и зачастую ей приходилось прерывать беседу на полуслове и бежать к детям. Но дома, в те моменты, когда она учила Дженни рисовать темперой или кормила маленькую Мишель, все остальное для нее переставало существовать, включая этот новый мир кафе, картин и поэзии.
Марта прожила в Боготе меньше двух лет, но уже хорошо знала город или, по крайней мере, делала вид, что знает, словно там родилась. Фелиса расспрашивала о ее жизни, и та рассказывала почти авантюрные истории о плавании на корабле, пребывании в итальянских монастырях, о своей первой зиме, когда она оказалась без теплой одежды и денег на пропитание: все эти лишения (а иногда и страдания) Марта претерпевала во имя одной-единственной цели: приехать в Париж.
– Побывать в Париже необходимо, – твердила она. – Кто не знает Париж, не знает жизни.
У нее имелись основания, чтобы это утверждать, потому что именно в Париже она познакомилась с Альберто, своим будущим мужем и отцом ее детей.
– Нет ничего лучше, Фелиса. Говорю тебе, нет ничего лучше, чем влюбиться в Париже, даже если ради этого придется жрать дерьмо.
Да, ей довелось испытывать трудности, но тем временем Марта изучала искусствоведение в Сорбонне или зарабатывала на жизнь переводами для ЮНЕСКО, а также подвизалась секретаршей некоего мексиканского поэта, который, будучи дипломатом, имел возможность ей платить. И вот Марта, успев перевести протокол встречи, посвященной предупредительным мерам в отношении незаконного вывоза из страны предметов искусства, а также переписав набело кипу бумаг, исчирканных заметками поэта, добиралась до крохотной квартирки, скорее даже комнатушки, где встречалась с Альберто, и они шли в Латинский квартал, чтобы вместе с друзьями пытаться изменить этот мир.