Хорхе Борхес – Собрание Сочинений. Том 4. Произведения 1980-1986 годов. (страница 47)
ЭПИДАВР
Как тому, кто смотрит на битву издали, как тому, кто втягивает соленый воздух, и слышит работу волн, и предчувствует море, как тому, кто открывает для себя страну или книгу, мне позавчерашним вечером посчастливилось оказаться на представлении «Прикованного Прометея» в высоком театре Эпидавра. Я, совсем как Шекспир, не знаю греческого, за исключением множества слов, обозначающих инструменты и науки, неведомые грекам. Вначале я попробовал вспомнить испанские переводы трагедии, которые читал больше полувека назад. Потом подумал о Гюго, о Шелли, о какой-то гравюре прикованного к скале титана. Потом попытался разобрать то одно слово, то другое. Подумал о мифе, который стал частью общей памяти человечества. И тут, неожиданно и вопреки всему, меня захватила двойная музыка оркестра и языка, чьего смысла я не понимал, но чью древнюю страсть почувствовал.
Независимо от стихов (актеры их, кажется, даже не скандировали), независимо от прославленного сюжета, та глубокая река той глубокой ночью стала моей.
МОЙ ПОСЛЕДНИЙ ТИГР
Всю жизнь меня сопровождали тигры. Чтение так переплелось у меня с другими повседневными привычками, что я, сказать правду, уже не знаю, был ли моим первым тигром тигр с книжной иллюстрации или тот, давно умерший, за чьей упрямой ходьбой взад и вперед я завороженно следил с другой стороны стальных прутьев. Мой отец любил энциклопедии; за что их ценил я, так это за изображенных там тигров. Вспоминаю теперь тех, что были в томах Монтанера и Симона (белого сибирского тигра и тигра из Бенгалии), и еще одного, тщательно выписанного пером, растянувшегося в прыжке и чем-то напоминающего реку. К этим тиграм, стоящим перед глазами, присоединяются иные, созданные из слов: знаменитый костер Блейка («Tyger, tyger, burning bright») и формула Честертона: «Воплощение ужасающего изящества». Ребенком, прочитав «Jungle Books», я навсегда расстроился из-за того, что Шер Хан был по сюжету злодеем, а не другом героя. Пытаюсь и не могу вспомнить волнистого тигра, вычерченного кисточкой какого-то китайского художника и никогда не видевшего другого тигра, но, без сомнения, видевшего его вечный прообраз. Вероятно, я обнаружил этого платоновского тигра в книге Аниты Берри «Art for Children». Я не раз спрашивал себя потом, почему именно тигры, а не леопарды, не ягуары? Единственное, что могу сказать: я не люблю пятен, а полосы люблю. И напиши я вместо тигра «леопард», читатель безотчетно почувствовал бы фальшь. Теперь к этим нарисованным и описанным тиграм прибавился другой, которого мне открыл наш друг Куттини в замечательном зоологическом саду, носящем название «Мир животных» и не имеющем клеток.
Этот последний тигр — из плоти и крови. С явной и пугающей радостью приблизился я к этому тигру, язык которого лизнул меня в лицо, лапа которого равнодушно или ласково легла мне на голову и который, в отличие от своих предшественников, был пахнущим и тяжелым. Не могу сказать, что этот ужаснувший меня тигр более реален, чем те другие, ведь ствол дуба ничуть не более реален, чем картины сна, но хотел бы поблагодарить нашего друга за этого тигра из плоти и крови, которого сегодня утром ощущал всеми чувствами и образ которого вспоминается мне теперь, как вспоминаются тигры из прежних книг.
ГРЕЙВС В ДЕЕ
Пока я диктую эти строки, пока ты, может быть, читаешь эти строки, Роберт Грейвс, уже вне времени и обозначений времени, умирает на острове Мальорка. Умирает, но не переживает агонию, поскольку агония — это борьба. А нет ничего дальше от борьбы и ничего дальше от восторга, чем этот неподвижный старик, сидевший в окружении жены, детей, внуков, младший из которых у него на коленях, и посреди множества паломников из самых разных стран мира. (По-моему, там был даже перс.) Рослое тело продолжало исполнять свой долг, ничего не видя, не слыша и не произнося ни слова; от него осталась одна душа. Я даже думал, что он не видит нас, но в ответ на слова прощания он пожал мне руку и поцеловал руку Марии Кодаме. Жена из калитки крикнула: «You must come back! This is a Heaven!»[155] Это было в 1981 году. На следующий год мы вернулись. Жена кормила его с ложки, все были очень печальны и со дня на день ждали конца. Я понимаю, что приведенные здесь даты составляли для него один бесконечный миг.
«Белую богиню» читатели не забудут и так, напомню здесь сюжет одного из стихотворений Грейвса.
Александр не умирает тридцати двух лет в Вавилоне. После битвы он теряет дорогу и много ночей пробирается через лес. В конце концов видит костры военного лагеря. Мужчины с раскосыми глазами и желтой кожей подбирают его, выхаживают и принимают потом в свои ряды. Гордясь воинской судьбой, он сражается в долгих походах по пустыням неведомых ему краев. Однажды с воинами расплачиваются. Он узнает профиль на серебряной монете и говорит про себя: «Эту монету я повелел отчеканить в честь победы под Арбелой{156}, когда был Александром Македонским».
Эту легенду вполне могли сложить в древности.
ПЕРЕКРЕСТКИ
Здесь будет изображение одного из углов на улицах Буэнос-Айреса. Все равно какого. Может быть, того, на пересечении улиц Чаркас и Майпу, где мой дом; я воображаю его, населенный моими призраками, и никак не могу найти ни выхода, ни входа, а только снова и снова пересекаю перекресток. А может быть, это будет угол напротив, там, где теперь высокое здание с двускатной крышей, а до того был длинный особняк с цветочными горшками на балконе, а еще раньше — дом, о котором я ничего не знаю, а во времена Росаса — усадьба с выложенной кирпичом дорожкой и грунтовой улицей. Может быть, это будет угол того сада, в котором ты нашел рай. Может быть, угол кондитерской на площади Онсе, где Маседонио Фернандес, так боявшийся смерти, уверял нас, будто умереть — самая заурядная вещь из тех, что приключаются с каждым. Может быть, угол той библиотеки в квартале Альмагро Сур, где я открыл для себя Леона Блуа. Может быть, один из тех углов без забегаловки внизу, которых остается все меньше. Может быть, это будет угол того дома, куда мы с Марией Кодамой внесли плетеную корзину с маленьким абиссинским котом, носившим имя Один и только что пересекшим океан. Может быть, угол с деревом на нем, которое так и никогда и не узнает, что оно — дерево, но осеняет нас тенью. Может быть, один из бесчисленных углов, которые в последний раз видел Леандро Алем перед дверцей тесной кареты и за секунду до выстрела, оборвавшего его жизнь. Может быть, угол той книжной лавки, где я, с разрывом во много лет, открыл для себя две истории из философии Китая. Может быть, угол на пересечении улиц Эсмеральда и Лавалье, где умер Эстанислао дель Кампо. Это может быть любой из углов, на которые щедра неохватная шахматная доска. Это могут быть они все и тем самым их невидимый прообраз.
ГОСТИНИЦА В РЕЙКЬЯВИКЕ
В жизни бывают мелочи, которые переживаешь как нечаянный подарок.
Я только что поселился в гостинице. И, окруженный, как обычно, светлым облаком, которое только и видят глаза слепого, обследовал свой незнакомый номер. Погладил чуть неровные стены и, огибая мебель, нащупал большую круглую колонну. Она была такой широкой, что я с трудом обхватил ее руками и еле сумел соединить пальцы. Почему-то я вдруг понял, что она белая. Твердая и мощная, она поднималась к невысокому потолку.
Несколько секунд я ловил в себе странное чувство, которое дарят вещи, напоминающие изначальный образ. И вдруг понял, что испытываю ту первозданную радость, которую ощутил, когда мне открылись чистые формы Евклидовой геометрии: цилиндр, куб, шар, пирамида.
ЛАБИРИНТ
Это критский лабиринт. Критский лабиринт, в центре которого Минотавр. Критский лабиринт, в центре которого Минотавр — Данте представлял его быком с головой человека — и по чьим каменным дебрям плутало уже столько поколений. Критский лабиринт, в центре которого Минотавр — Данте представлял его быком с головой человека — и по чьим каменным дебрях плутало уже столько поколений, как плутали по нему и мы с Марией Кодамой. Критский лабиринт, в центре которого Минотавр — Данте представлял его быком с головой человека — и по чьим каменным дебрям плутало уже столько поколений, как плутали по нему и мы с Марией Кодамой сегодня утром и как продолжаем плутать по дебрям другого лабиринта, времени.
ARS MAGNA[156]
Я стою на одном из перекрестков улицы Раймунда Луллия на острове Мальорка.
Эмерсон считал, что язык есть окаменевшая поэзия; чтобы оценить его мысль, достаточно вспомнить, что все отвлеченные слова — на самом деле метафоры, включая слово «метафора», по-гречески означавшее «перенос». Для тринадцатого века, исповедовавшего культ Писания, иначе говоря — совокупности слов, одобренных и отобранных Святым Духом, подобная мысль невозможна. Разносторонне одаренный человек, Раймунд Луллий наделил Бога несколькими атрибутами (благостью, величием, вечностью, всемогуществом, премудростью, волей, праведностью, славой) и изобрел своеобразную логическую машину, состоявшую из деревянных концентрических дисков, которые покрыты символами божественных атрибутов и при вращении их исследователем порождают трудноопределимое, почти бесчисленное количество понятий богословского порядка. Точно так же он поступил со способностями души и свойствами предметного мира. Как и следовало предположить, из всей этой затеи ничего не вышло. Через несколько веков Джонатан Свифт высмеял ее в третьей части «Путешествий Гулливера»; Лейбниц ее оценил, но от создания машины, разумеется, воздержался.