реклама
Бургер менюБургер меню

Хишам Матар – Мои друзья (страница 3)

18

Мы познакомились в 1995-м, когда ему было тридцать пять, а мне двадцать девять, и хотя мы знали друг друга уже двадцать один год, я удивился, услышав, как он прошептал: «Мой единственный настоящий друг», выпалив эти слова стремительно и с глубоким чувством, как будто это было вынужденное признание, как будто в тот момент и вопреки общим законам беседы речь предшествовала мысли и он – точно так же, как и я – впервые осознал смысл этих слов и – возможно, как и я – заметил одновременно радостный и скорбный след, который они оставили за собой, не только потому что прозвучали в миг нашего расставания, но и потому что придали еще более тоскливый оттенок иллюзорному свойству нашей дружбы, отмеченной огромной привязанностью и преданностью, но заодно и равнодушием, и подозрительностью, могучей природной связью и вместе с тем бездонной, невообразимой немотой, которая всегда, даже когда мы находились бок о бок, казалась не совсем преодолимой. Я, несомненно, в равной степени несу ответственность за эту дистанцию между нами, но все же мысленно продолжаю обвинять его, убежденный, что именно он предпочитал замкнуться в себе. Я ощущал его отчужденность даже в самые бурные времена. Но сейчас эти слова стали окончательным вердиктом.

Потом, прямо перед тем как уйти, он сказал:

– Останься здесь, – полагаю, имея в виду, что мне не нужно идти за ним следом.

Но то, как он произнес эти два слова, напомнило мне о том времени, когда Хосам вернулся в Ливию, а я отказался поехать с ним, не желая или не имея возможности вернуться домой, Халед Нерешительный, как они с Мустафой повадились называть меня в безумные и страстные дни революции, когда два моих единственных ливийских друга превратились в энергичных людей действия.

– Останься здесь, – повторил он, и на этот раз прозвучало похоже на просьбу, будто на самом деле он говорил: дай слово, что ты всегда будешь здесь.

И вот я стою на Кингс-Кросс, глядя, как Хосам идет через запруженный людьми зал со столь безразличным видом, что, столкнувшись вдруг с кем-то, он запросто пройдет сквозь него.

Иди за ним, говорю я себе.

И остаюсь на месте, кутаясь в это пальто и эту минуту, пока время коконом сворачивается вокруг меня. Весь век нашей дружбы заключен в этом мгновении.

Лондон – город, который я пытаюсь сделать своим домом последние три десятилетия, – мыслит конкретно. Он обожает классификации. Линия, отделяющая проезжую часть от тротуара, одного человека от другого, здесь притворяется столь же незыблемой, как научный факт. Даже теням отведено их место, а Лондон – это город теней, город, созданный для теней, для людей вроде меня, которые могут прожить здесь всю жизнь и все равно оставаться невидимыми, словно привидения. Я вижу его свет и камень, его сжатые кулаки и праздные газоны, его голодные рты и акры невыразимых тайн, мышцы, напрягающиеся вокруг меня. Из его крепкой хватки я провожаю взглядом старого друга, смотрю, как расстояние между нами увеличивается.

Давай, беги за ним.

Или мчись прямиком к билетной кассе и удиви его уже в поезде.

Или сядь в другой вагон и несколько часов спустя, когда въедете в Париж, набери его и скажи, что сел в следующий поезд, и назначь встречу в старом кафе на углу площади Одеон, где вы провели несколько вечеров двадцать один год назад, когда впервые встретились, где постепенно узнавали друг друга. Расстаньтесь там, где все началось.

Но я стою где стою, окно мое закрыто, и мое одиночество подступает все ближе, как здание, возвышающееся над головой. Оно прижимается своим холодным камнем к моей спине. Хосам теперь лишь крошечная точка в море голов. Может, если я кинусь следом, то обрету свободу. Или потеряюсь и сорвусь с якоря. Нужно очень много тренироваться, чтобы научиться жить.

Иди, слышу я приказ и на этот раз бегу. Я уже на лестнице, перепрыгиваю через три ступеньки за раз, пугая окружающих пассажиров, уезжающих и приезжающих из разных мест, которые останутся для них доступными. Петляя в толпе, я удивляюсь, как быстро сумел преодолеть расстояние между нами. Вот же он, его беззащитная спина так близко, что если потянуться, можно положить ладонь ему на плечо. Я чуть отстаю, следуя за ним к выходу с вокзала. Он останавливается на светофоре, дожидаясь, когда можно будет перейти дорогу к Сент-Панкрас. Если он сейчас обернется, как я буду объясняться? Но когда это я чувствовал необходимость объясняться перед ним? Неважно, он все равно уже почти ушел, почти где-то в другом месте, околдованный планами, которые выдумал для себя, «чтобы наконец заняться частностями», как он сформулировал вчера вечером, когда мы ужинали у меня на кухне, сидя за маленьким столом у окна, выходящего на то, что раньше было его садом и садиками его соседей. Я улыбнулся ему, подбадривая, и улыбка получилась еще легче, когда он показал мне в телефоне фотографию своей дочери. Нур – но он зовет ее Анжелика. Девчушка выглядела маленькой и решительной, не столько потому что мир принадлежал ей, но потому что она, по какому-то магическому стечению обстоятельств, сама стала миром. Хосам рассмеялся и обнял меня.

– Почему Анжелика? – спросил я наобум.

– А почему нет? – ответил он, сияя от гордости.

– И вправду, почему бы и нет, – согласился я.

Загорелся зеленый, и я двинулся следом за ним на Сент-Панкрас. Пока он приближается к билетным кассам, я держусь на порядочном расстоянии. Хосам проходит через турникет и, прямо перед тем как скрыться за углом, оборачивается. Кажется, он не видит меня и продолжает свой путь. Или, возможно, он меня увидел, и сумрак в его глазах – это тот сумрак, что все мы прячем глубоко внутри себя, связанный с теми, кого любим.

Я иду к табло отправления. Вдруг его поезд задерживается или даже отменен. После нескольких объявлений, призывающих пассажиров на посадку, проходит добрая минута. Я представляю, как он входит в вагон, двери за ним закрываются и тяжелый состав трогается с места.

5

От Сент-Панкрас я иду на запад по Юстон-роуд. Сейчас шесть часов вечера 18 ноября 2016 года и поздне-осеннее солнце уже село. Сумерки покрыли небо темно-синей глазурью. На улицах посветлее и оживленнее, и кажется, будто свет не струится с небес, но поднимается вверх с земными лучами, розовеющими в облаках. Пятница. На тротуарах полно пешеходов, их головы – темная колышущаяся река. Плотное движение транспорта наполняет воздух густым металлическим запахом. Но на заднем плане все еще можно уловить легкий аромат опавшей листвы. Решаю идти пешком. Пять-шесть миль до дома утомят достаточно, чтобы сразу уснуть.

И внезапно я обрадовался, что Хосам уехал. Есть утешительная иллюзия в том, что ты один. Я словно только что прибыл, сойдя с поезда в самый первый раз, приезжий, человек в «Туре выходного дня», как это называют в туристической индустрии, или начинающий жизнь заново, вступая на улицы, которые начисто стерты из памяти.

Тогда, в марте 1980-го, за много лет до того, как я встретил Хосама Зова и даже узнал, что он реально существующий человек, я услышал о нем по «Арабской службе Би-би-си», сидя за нашим кухонным столом в Бенгази, совершенно завороженный рассказом, что написал Хосам. Это событие стало гораздо более ярким и важным еще и потому, что рассказ читал легендарный ведущий и журналист Мохаммед Мустафа Рамадан, уроженец нашего города и звездный диктор Би-би-си. Мне было четырнадцать, и мы четверо – родители, моя тринадцатилетняя сестра Суад и я – только что закончили обедать и сидели вокруг стола, ели апельсины. Как раз был сезон, и комнату наполнял цитрусовый аромат. Кожура, которую мама снимала одной длинной спиралью, колечками ложилась на стол. Радио фоном бормотало что-то, настроенное, как всегда, на «Арабскую службу Би-би-си». Сурово ударил Биг-Бен. Как и многие тогда в арабском мире и бывших колониях, я услышал Лондон задолго до того, как увидел его. Я представлял, что его знаменитая часовая башня стоит в самом центре, а город, его дома, площади и улицы расположены вокруг нее вроде деамбулатория собора.

Хади Лондон. Это Лондон, объявил Мохаммед Мустафа Рамадан, – слова, которые всегда следовали за боем часов и открывали час новостей.

Узнав голос, мама пошла прибавить громкость. Мы считали Мохаммеда Мустафу Рамадана своим и сходились во мнении, что от легкого акцента Бенгази голос его звучит еще приятнее. Однако мои родители не могли, даже в пределах маленькой и знакомой социальной структуры нашего города, вычислить его семью, что делало необычное, составленное из трех имя еще более загадочным. Это придавало веса утверждению отца, что это псевдоним, который взял себе смелый журналист, чтобы его не обнаружили. Но, несмотря на его авторитет на Би-би-си, – и это раздражало диктатуру, несмотря на ежедневную колонку а газете «Аль-Араб», где он в резкой форме разоблачал репрессивную подноготную ливийского и прочих арабских режимов, – несмотря на все это, поступок, который он совершил тогда, стал самым дерзким из всего сделанного им, особенно в свете последовавших затем трагических событий. Этот поступок оказался тем самым рубежом, за которым ничто уже не было прежним ни для него, ни – хотя тогда я этого не знал – для меня.

Когда я оглядываюсь назад, пытаясь припомнить первую встречу с Хосамом, память неизменно возвращает меня к тому роковому дню на нашей кухне в Бенгази – в доме, которого больше нет, каждый древний камень которого обратился в руины, но который я по-прежнему могу ясно представить в воображении, войти в него, как в реальное место, – где вместе со своей семьей я слушал историю, которую никогда не смогу забыть, и которая, как я сегодня понимаю, направила мою жизнь к нынешнему моменту.