Хилари Мантел – Учиться говорить правильно (страница 25)
История моего детства напоминает мне некое сложносочиненное предложение, которое я все пытаюсь закончить – закончить и оставить позади. Однако история эта сопротивляется, не дает себя закончить и отчасти потому, что одних слов тут недостаточно. Дело в том, что миру моего детства была свойственна синестезия [21], и теперь меня преследуют призраки моих собственных чувственных впечатлений и восприятий, которые, стоит мне начать писать, как бы выныривают из глубин памяти на поверхность и дрожат между строчками.
Нас учат быть осторожными в том, что касается наших ранних воспоминаний. Иногда психологи предлагают пациенту поддельную фотографию, на которой объект их внимания, запечатленный в детском возрасте, якобы находится в незнакомой обстановке, в незнакомом месте или среди людей, которых никогда раньше не видел. Сперва такие пациенты просто удивлены, но затем – пропорционально собственной потребности угодить – чувствуют себя обязанными «вспомнить», то есть вызвать такое «воспоминание», которое как бы
И все же я считаю, что люди способны хорошо запомнить одну-две вполне реальные вещи – чье‐то лицо, аромат духов. Раньше врачи утверждали, что младенцы боли не чувствуют; но теперь известно, что они ошибались. Каждый из нас рождается с собственным набором органов чувств и собственной способностью ощущений; возможно, это закладывается в нас с момента зачатия. Отчасти нам трудно доверять самим себе, потому что, говоря о памяти, мы привыкли оперировать «геологическими» метафорами. Мы говорим о копании в частях нашего прошлого, давно похороненных; мы признаем, как трудно добраться до тех фактов, что скрыты слоями времени; мы даже соглашаемся прибегнуть к посторонней помощи – гипнотизера или психотерапевта, – чтобы до этих фактов добраться. Только, по-моему, вряд ли память похожа на геологические пласты; мне, например, куда ближе определение памяти, данное святым Августином: «бесконечно расширяющееся пространство». А еще мне порой кажется, что память похожа на огромную равнину,
В моем детстве повсюду был такой оттенок краски, которого, похоже, более не существует, но он чрезвычайно хорошо характеризует ту пору. Это один из оттенков алого, но алого как бы поблекшего, вымоченного дождями, напоминающего несвежую, слегка подсохшую кровь. Краской такого оттенка покрывали панели парадных дверей, подъемные рамы окон, ворота фабрик или те высоченные двери-ворота, что ведут в узкие проходы между лавчонками и их закрытые внутренние дворы. Окрашенные такой краской поверхности и сейчас еще можно обнаружить на дверях и стенах старых закопченных домов-развалюх – ведь раньше не пользовались пескоструйными аппаратами, способными вернуть почерневшему от сажи песчанику прежний медовый оттенок; следы этой краски вы сумеете обнаружить в царапинах. Реставраторы, занимаясь восстановлением больших особняков, специально ищут такие царапины, где в глубине сохранились остатки первоначального красочного слоя, дабы иметь возможность впоследствии восстановить исходную цветовую гамму старых салонов, гостиных и лестничных пролетов. Я, например, использую такой «соскоб» старой краски – давайте назовем ее «бычья кровь», – чтобы обновить стены в комнатах моего детства, которые вообще‐то были и темно-зелеными, и кремовыми, а в более поздний период серовато-желтыми, точно дымок недавнего пожара, который словно обволакивает тебя, повисая на уровне плеч.
Я помню, что мне шесть лет и меня укладывают спать в комнате родителей в нашем новом доме в Бросскрофте. Собственно, пока что только одна эта комната в доме и пригодна для обитания. Кушетку моего брата поставили там же, у стены под окном; центр комнаты занимает двуспальная кровать родителей, а моя маленькая кроватка с кремовым покрывалом пристроилась у самой двери. Я лежу, укрытая клетчатым пледом, и играю с бахромой; мои пальцы неустанно заплетают ее и расплетают, заплетают и расплетают, и мне приятно ощущать кончиками пальцев грубоватую шерсть. Я пытаюсь заставить себя уснуть, мне хочется видеть сны, и для этого я думаю о краснокожих индейцах и об Иисусе; меня вообще вечно увещевают почаще думать об Иисусе, вот я и стараюсь, нет, я правда стараюсь. А еще я думаю о том, какой у меня будет вигвам, и томагавк, и замечательная гнедая лошадка, крепенькая и спокойная; она и сейчас с невозмутимым видом стоит рядом со мной, накрытая полосатой попоной и готовая в любой момент пронести меня галопом в облаках красноватой пыли по бескрайним равнинам Запада. И тут мне в голову вдруг приходит мысль о том, что мама там, внизу – возможно, прямо сейчас, – готовится уйти и уже надевает пальто, берет в руки сумку…
Теперь я уже уверена: сейчас она уйдет прямо среди ночи и бросит меня. Конечно же, нам не следовало переезжать в этот дом! Надо было остаться в Бэнкботтоме, где на дальнем конце улицы стоит дом бабушки и дедушки, там мы жили раньше. А теперь все пошло наперекосяк, и вся наша жизнь стала настолько неправильной, что я просто не знаю, как выразить это словами, да я и понять этого не могу; я знаю только, что каждый, кто может спастись от беды, должен это сделать: нужно немедленно бежать от нее прочь, бросив среди развалин прошлой жизни слабых, старых и малых. И моя мама – она ведь такая умная,
Мой отец Генри как раз укладывает малыша спать, и мне кажется, что мама, воспользовавшись тем, что он наверху, как раз и бежит. Я знаю, что, хотя ее уход почти убьет меня, я все же сумею это пережить, если точно буду знать, в какой момент она ушла, если услышу, как защелкнется за ней входная дверь. Но если этого не будет, мне будет невыносимо тяжело утром спуститься в холодную и пустую,