реклама
Бургер менюБургер меню

Хилари Мантел – Учиться говорить правильно (страница 11)

18

За выкрашенной белой краской калиткой виднелся дом Джейкоба, сложенный из кирпича спокойного коричневого цвета. Возле калитки торчало какое‐то дерево в кадке. Одно широченное окно дома выходило на зеленую лужайку, посреди которой росло молоденькое деревце. Проезжая дорога здесь делала изящный поворот, и было видно, что дальше вдоль нее выстроились в ряд точно такие же домики и у каждого имеется точно такой же собственный квадратный садик. Выбравшись из душного нутра автомобиля, мы некоторое время просто стояли на поросшей травой обочине, чувствуя, что затекшие ноги, превратившиеся в некое подобие желе, идти дальше не в состоянии. Потом за зеркальным стеклом окна в доме что‐то задвигалось, парадная дверь распахнулась, и нам навстречу вышел Джейкоб, сияя широченной улыбкой. Он оказался высоким и стройным, и мне очень понравилось контрастное сочетание его белоснежной рубашки с мягким блеском кожи. Я очень старалась ни в коем случае ни мысленно, ни вслух не произносить то слово, которое вежливым людям употреблять не полагается, и уверяла себя, что у Джейкоба кожа вовсе не черная, а удивительного темно-лилового цвета, в тот пасмурный день чуть-чуть отливавшего пурпуром.

Следом за мужем на крыльце появилась Ева, которая, словно в порядке компенсации, как раз отличалась чрезвычайной бледностью. Когда она протянула руку и ласково коснулась кончиками пальцев волос моих братишек, эти пальцы показались мне похожими на кусочки раскатанного для пончиков теста. А взрослые между тем говорили, осматривая дом и сад: «Да у вас тут очень мило! Просто очаровательно! И какие чудесные коврики ты, Ева, подобрала к дверям! Да, они симпатичные, согласилась Ева и предложила: не хотите ли пройти в дом и потратить пенни? Я этого выражения не знала, и мама шепотом объяснила мне, что это означает «помыть руки». А Ева сказала: беги наверх, куколка».

Я послушно поднялась наверх, и там оказалась такая ванная комната, какой я уж никак не ожидала. Ева улыбнулась, чуть-чуть подтолкнула меня, и я вошла, а она с легким щелчком закрыла за мной дверь. Стоя возле раковины, я тщательно вымыла руки мылом «Камей», не отрывая при этом глаз от собственного отражения в зеркале. Возможно, за несколько часов езды в автомобиле я оказалась совершенно обезвоженной, но больше мне, похоже, в этой туалетной комнате делать было нечего. Я пропела себе под нос слова из рекламы: «Ты с каждым днем становишься прекрасней и милей… умываясь лучшим в мире мылом «Камей», но вокруг ничего особенно не разглядела, потому что с лестницы уже доносились голоса моих братьев, которые кричали, что теперь их очередь. Я тщательно вытерла руки висевшим за дверью полотенцем и заметила, что на двери имеется задвижка. На мгновение мне захотелось закрыться изнутри на эту задвижку и не выходить. Но тут послышались знакомые звуки: глухие удары в дверь головой и ногами, приглушенное хихиканье, и я нарочно так резко распахнула дверь, что оба мои братца, не удержавшись, буквально ввалились в туалет, а я спокойненько пошла вниз, решив, что надо как‐нибудь дожить этот день до конца.

Если в течение всей поездки настроение у меня было просто прекрасным, то где‐то за полчаса до приезда в Бирмингем мама все‐таки ухитрилась мне его испортить. «Ну вот, мы уже скоро приедем, – сказала она, вдруг резко повернулась к нам и, вытянув шею, стала молча изучать наши физиономии. А потом попросила, глядя на меня: – Пока мы будем в гостях у Джейкоба, пожалуйста, не называй его, – она указала глазами на отчима, – Джек. Это звучит просто неприлично. Мне бы хотелось, чтобы ты называла его… – тут мама стала мучительно запинаться и наконец выговорила: – папапапа Джек».

Сказав это, она сразу же снова отвернулась и стала смотреть вперед. Некоторое время я молчала, изучая линию ее бледной щеки; мне показалось, что выглядит она не совсем здоровой. Да и роль свою в данном случае она сыграла в высшей степени неубедительно. Мне даже стало как‐то за нее неловко. «Это что, только на сегодня?» – спросила я и сама удивилась тому, как холодно звучит мой голос. Она не ответила.

Когда я вернулась вниз, в гостиную, Ева как раз демонстрировала своих детей – малыша, едва научившегося ходить, и совсем еще крошечного младенца; и все старательно выражали восторженное изумление по поводу того, как это у них смешно получилось: один ребенок цвета сливочного масла, а второй совсем темнокожий, даже какой‐то синеватый; и Джейкоб подтверждал, что это у них и впрямь смешно вышло, однако в подобных ситуациях ничего нельзя предсказать заранее, поскольку нынешняя наука пока таких возможностей не имеет. Из кухни послышалось яростное шипение – там явно что‐то жарилось на сковороде и газ был включен на полную мощность; потом оттуда вылетело облако влажного пара, что‐то задребезжало, и Ева воскликнула: «Ну точно! Это морковь! Просто ни на минуту от нее отвернуться нельзя!» Она вытерла руки о фартук, шагнула в сторону кухни и тут же исчезла в облаке пара. Я невольно проследила за ней глазами. И тут Джейкоб улыбнулся и спросил: «Ну а как все‐таки поживает человек, у которого хватило смелости за меня заступиться?»

Мы, дети, ели на кухне – я имею в виду себя и своих братьев, потому что оба младенца находились рядом с Евой и сидели в своих высоких детских стульчиках, а она кормила их с ложки чем‐то крайне неаппетитным. На кухне для нас был накрыт маленький красный столик с подвесными боковинами на петлях; заднюю дверь, ведущую в садик, Ева специально распахнула настежь, и в кухню потоком лился солнечный свет. Каждому из нас положили на тарелку большой бледный ломоть жареной свинины, политый таким густым бежевым соусом, что его ножом можно было резать. Почему‐то в памяти моей застряла именно эта густая подлива; ее, честно говоря, я помню куда лучше, чем тот приступ удушливой паники, которая овладела мной всего через пару часов после этой трапезы, и те мольбы и слезы, до которых, как оказалось впоследствии, и вовсе было рукой подать: менее часа.

Дело в том, что после обеда в доме появилась Тэбби. Оказалось, что это вовсе не кошка [8], а девочка, племянница Джейкоба. Тэбби сразу, словно желая меня прощупать, принялась задавать мне вопросы, и одним из первых был «Люблю ли я рисовать?». Спросив об этом, она вытащила из большой сумки, которую принесла с собой, несколько листов грубой цветной бумаги и полный набор цветных карандашей, заточенных с обоих концов. Выслушав мой ответ, Тэбби одарила меня мимолетной скромненькой улыбочкой, лукаво блеснула глазами, и мы с ней, устроившись в уголке, принялись рисовать портреты друг друга.

За окном в саду резвились, визжа от восторга, младшие дети: собирали дождевых червей, дрались, утрамбовывая телами друг друга траву на лужайке и время от времени пуская в ход кулаки. «А ведь те грудные младенцы, что сейчас так сладко спят и пускают во сне молочные пузыри, очень даже скоро начнут вести себя точно так же», – вдруг подумала я. Кстати, как только одному из моих младших братьев удавалось особенно удачно другому врезать, пострадавший тут же начинал вопить: «Джек! Джек!»

А тем временем мама, стоя у окна, любовалась садом и говорила: «Какие у вас чудесные кустарники, Ева». Я видела ее в приоткрытую дверь кухни; высокие каблуки маминых босоножек крепко упирались в линолеум. Раньше она мне казалась значительно выше ростом, а теперь рядом с крупной, мучнисто-бледной Евой выглядела совсем маленькой, и взгляд ее был устремлен вовсе не на эти кусты, а в далекую даль, в тот день, когда она наконец покинет наш поселок на вересковых пустошах и станет хозяйкой собственного сада, обрамленного красивым кустарником. Я снова склонила голову над листом бумаги, пытаясь уловить неясный изгиб щеки Тэбби, тот плавный угол, где подбородок как бы переходит в шею. Эта чудесная линия, как и овал свежей щечки моей новой подруги, мне никак не давалась; остро заточенным карандашом я наносила один легкий штрих за другим, и мне казалось, что для достижения нужного результата надо бы, наверное, окунуть грифель в сметану или в нежную, но эластичную мякоть чего‐то растительного, например в только что опавшие лепестки розы. Я уже – и не без интереса – заметила, что карандаши у Тэбби заточены в точности как мои, оставшиеся дома. А еще я заметила, что она редко пользуется разными оттенками коричневого и еще реже… черным. Почти столь же непопулярен был у нее и очиненный с обоих концов карандаш неприятного рыжевато-розового цвета. А самыми любимыми были у нее, как и у меня, золотисто-зеленые тона. В детстве, устав рисовать цветными карандашами, я играла с ними в солдатики, воображая, что золотисто-зеленый – это юный барабанщик полка, поскольку он всегда оказывался самым маленьким из карандашей из-за слишком частого использования.

Сладкие эти воспоминания были прерваны тем, что мой карандаш зацепился за какую‐то шероховатость на грубой бумаге. От досады я даже дыхание затаила и прикусила губу, чувствуя, как нервно колотится мое сердце. Смутное оскорбление, нанесенное мне моим незаконченным рисунком, будто в воздухе потянуло запахом помоев и гнилых овощей. «Да на такой бумаге только малышне рисовать, тем, кто еще и рисовать‐то не умеет!» – сердито думала я, судорожно стискивая карандаш, точно стилет. А потом вдруг начала быстро-быстро покрывать лист бумаги фигурками мультипликационных человечков – прямые, лишенные суставов конечности, коричневая буква «О» вместо головы, широко раскрытый в улыбке рот, здоровенные уши, формой похожие на кувшины, и руки с пятью костлявыми пальцами, торчащими прямо из запястья. В общем, эдакие маленькие Голиафы с раззявленными ртами.