реклама
Бургер менюБургер меню

Хилари Мантел – Учиться говорить правильно (страница 13)

18

Описать в рамках реального времени то, что происходило потом, я, как вы понимаете, попросту не в состоянии. С тех пор я никогда больше не терялась – ни в плане действительной утраты пути, ни в плане утраты спасительного здравомыслия – и ни разу не теряла разумную надежду на то, что меня непременно спасут, ибо я этого заслуживаю. Но тогда, в течение, должно быть, целого часа, словно проведенного в могиле и длившегося, как нам обеим показалось, не менее суток, причем при неотвратимо меркнувшем свете, мы с Тэбби в ужасе метались, точно обезумевшие кролики, пытаясь взобраться то на одну гору металлолома, то на другую, но эти жуткие кучи становились все выше и выше, а мы проникали все глубже и глубже в самое нутро свалки. Теперь верхние слои спрессованных металлических конструкций виднелись уже где‐то футах в двадцати у нас над головой. Нет, Тэбби я ни в чем винить не могла. И не стала. Но и сама не видела выхода из сложившейся ситуации и не знала, как нам обеим помочь.

Вот если бы мы заблудились на вересковых пустошах, тогда наверняка некое врожденное или унаследованное от предков чутье подсказало бы мне, в какой стороне шоссе, русло реки или ручья; или же меня проводило бы в нужную сторону какое‐нибудь облако, заодно вымочив насквозь дождем и исхлестав ветром, и я, выбравшись на шоссе А57, обрела бы спасительное убежище в чьем‐нибудь автомобиле, кем бы его владелец ни оказался, и влажный душноватый воздух в салоне показался бы мне похожим на дыхание огромного библейского кита, даровавшего мне надежду и защиту. Но здесь, на этой свалке, не было ничего живого. Я не могла ничего сделать, поскольку здесь не было ничего естественного. Вокруг были только груды металлического хлама, ломкого, крошащегося, кажущегося черным на фоне вечерних небес. «Теперь нам одними сливами придется питаться», – подумала я. У меня хватало ума, чтобы понять: единственное, что могло бы вторгнуться в эти железные джунгли, это огромный шар для ломки металла. Ничто живое долго выжить здесь не способно; и никакая команда спасателей здесь не появится. Вдруг Тэбби взяла меня за руку – кончики пальцев у нее были холодными и твердыми, как шарикоподшипники, – и сказала, что, кажется, слышала мужские голоса. И эти люди кого‐то звали. Да, она совершенно точно это слышала. Я, правда, тоже слышала чьи‐то крики, но они показались мне слишком далекими и неопределенными. «Нет, сказала Тэбби, это наверняка мой дядя Джейкоб и твой папа Джек. И они наши имена выкрикивают».

И Тэбби решительно двинулась – впервые за все это время – в осмысленном направлении. Она то и дело громко кричала: «Дядя Джейкоб!» Но я заметила, что время от времени в глазах у нее все же вспыхивает переменчивый огонек неуверенности – точно такой же я замечала и в глазах моей матери. Неужели я видела ее совсем недавно, всего лишь сегодня утром? «Дядя Джейкоб!» – снова завопила Тэбби и на какое‐то время примолкла, словно проявляя ко мне должное уважение и давая возможность тоже хорошенько покричать. Но я кричать не стала. Я и сама не знала: не хочу я кричать или не могу? Две обжигающе горячие слезинки сползли у меня по щекам. Чтобы убедиться, что я еще жива, я запустила пальцы в свои спутанные волосы, в то потайное местечко в ямке под затылком, где вечно образуется колтун, и стала кругами тереть и тереть его, понимая, что, если я выживу, мне придется выдержать жуткую пытку расчесывания волос, сбившихся там в клубок. Я воспринимала это как свидетельство борьбы жизни и смерти; а потом впервые – и далеко не в последний раз – почувствовала, что смерть с тобой, по крайней мере, честна и откровенна. Тэбби опять во все горло крикнула: «Дядя Джейкоб!» – и вдруг, словно поперхнувшись, замолчала, коротко и часто дыша, а потом протянула мне последнюю сливовую косточку. Это, собственно, была уже не косточка, а само ядрышко, дочиста обсосанное Тэбби.

Я взяла его, не испытывая ни малейшей брезгливости, а Тэбби не сводила встревоженного взгляда с этого сливового ядрышка, лежавшего у меня на ладони и похожего на ссохшийся мозг какого‐то маленького животного. Потом она наклонилась, по-прежнему дыша с трудом, провела кончиком мизинца по извилинам ядрышка и, приложив руку к груди, сказала восхищенно: «Прямо как карта мира!»

А потом мы вдруг решили сделать перерыв, чтобы помолиться. Да, такое было, не скрою. Однако первой предложила помолиться именно Тэбби.

«Я знаю одну молитву… – неуверенно начала она. Я молча ждала. – Младенец Иисус, кроткий и нежный…»

«Какой смысл, – не выдержала я, – молиться младенцу?»

Тэбби гордо вскинула голову. Гневно раздула ноздри. Странные рифмованные слова неведомой молитвы так и полились из нее: «Теперь я лягу и усну, Господь, храни меня, молю…»

«Хватит!» – сказала я.

«…И коль умру до пробужденья…»

Я и сама не успела понять, каким образом врезала ей кулаком прямо в губы.

Тэбби – хотя и не сразу – поднесла к губам дрожащие пальцы; кожа вокруг разбитой губы была как черный бархат. Она немного оттянула губу вниз, и стала видна внутренняя ее часть с темным пятном кровоподтека, следствия моего удара. Но кровь не шла.

«Неужели и плакать не станешь?» – спросила я. «А ты? – сказала она, и я промолчала; я же не могла заявить, что никогда не плачу. Это было бы неправдой, и Тэбби отлично это понимала. – Да ладно, все нормально, – и голос ее теперь звучал почти ласково, – ты поплачь, если хочется. Ты ведь католичка, да? Неужели ты ни одной католической молитвы не знаешь?»

Я призналась, что знаю «Аве Мария», а она попросила: «Научи меня», и я сразу поняла, почему: потому что близилась ночь, потому что скоро погаснут последние дневные лучи солнца на дальних вершинах свалки.

«Неужели у тебя часов нет? – шепотом спросила Тэбби. – Я-то свои часики «Таймекс» дома оставила, в спальне». Я сказала, что и у меня есть часы, это «Уэстклокс», только мне их не разрешают самостоятельно заводить, их всегда Джек заводит. И мне вдруг захотелось прибавить, что Джек часто говорит, что он устал, что уже слишком поздно, и в итоге в часиках кончается завод, они останавливаются, но я не решаюсь попросить Джека снова их завести, а он, обнаружив на следующий день, что часы стоят, всегда начинает орать: «Неужели, черт побери, в этом доме только я один способен что‐то сделать по-человечески?» а потом уходит, громко хлопнув дверью.

Есть одна такая молитва, которая никогда не подводит. Она обращена к святому Бернарду. А может, он сам ее и сочинил, этого я никогда толком не знала. По-моему, смысл ее примерно таков: «Помни, о возлюбленная Дева Мария, что поистине неслыханно, чтобы ты оставила без внимания просьбу того, кто когда‐либо искал твоей помощи или жаждал твоего вмешательства». Может, в моем пересказе и были какие‐то маленькие неточности, но какое значение они могли иметь, если я осмелилась постучаться в дверь самой Пресветлой Непорочной Девы? Я была готова со всей страстью умолять ее, заклинать, ибо жаждала помощи, а эта молитва, насколько мне было известно, считалась самой лучшей, самой действенной из всех когда‐либо изобретенных. По сути дела, это была вполне ясная декларация того, что Небеса просто обязаны помочь тебе, а иначе пусть отправляются ко всем чертям! В этой молитве содержалась даже насмешка над всемогуществом Господа, некий вызов самой Пресвятой Богородице. Немедленно все исправь! Действуй! И немедленно! А иначе это будет «поистине неслыханно»! Я уж и рот открыла, собираясь произнести вслух слова этой молитвы, как вдруг до меня дошло, что я ни в коем случае не должна этого делать. Ведь если молитва не подействует…

И тут я почувствовала, что меня разом покинули все силы; ноги подо мной задрожали и ослабли, я плюхнулась на землю и некоторое время молча сидела без движения в глубокой тени под грудой старых автомобилей, тогда как нам следовало бы продолжать искать выход, вскарабкавшись на вершину этой горы ржавого металла. Я вовсе не хотела надеяться на молитву святого Бернарда, чтобы потом всю жизнь сознавать полную ее бесполезность. А что, если, думала я, моя жизнь окажется очень долгой? А значит, можно оказаться и в значительно худших обстоятельствах, вот тогда‐то и придется прибегнуть к заветной молитве, как прибегают к самой последней, спасительной, карте, заранее спрятанной в рукаве.

«Лезь наверх!» – велела мне Тэбби, и я полезла, понимая – а понимала ли это она? – что ржавое железо может в любой момент провалиться у нас под ногами и тогда мы рухнем прямо в жуткое нутро этой чудовищной горы. Но она сказала: «Лезь!» – и я начала карабкаться, и стараясь, прежде чем поставить ногу, убедиться, что поверхность под ней достаточно прочна; и все‐таки под ногами у нас все качалось и шаталось, издавало трагические стоны и кашель, словно жалуясь на заброшенность и полное отчаяние. А Тэбби все продолжала подниматься к вершине. Легконогая, она торопливо перепрыгивала с одной железяки на другую, передо мной так и мелькали подметки ее сандалий, а порой, оскользнувшись, и скребли по ржавому железу, как крысы. И вдруг она замерла в позе отважного Кортеса, куда‐то указывая рукой, и торжественно провозгласила: «Дрова! Там целые груды дров!» Задрав голову, я посмотрела ей прямо в лицо. Она повернулась, с трудом удерживая равновесие футах в шести надо мной, и наклонилась ко мне. Вечерний бриз раздувал ее юбку, обнажая тощие, похожие на палки ноги. «Там дровяной склад!» – крикнула она, и лицо ее просияло и раскрылось, точно цветок.