Хавьер Мариас – Берта Исла (страница 49)
– Знаешь, я ничего такого не помню. Ту знаменитую сцену помню, а эту нет, совершенно не помню, – сказал Томас на сей раз по-испански и своим обычным, то есть настоящим, голосом, словно вдруг снова стал самим собой, возможно заинтересовавшись моим пересказом. – И что сделал король? Велел его казнить? Это было бы совсем несправедливо, это было бы злоупотреблением властью. Солдат ведь не знал, с кем на самом деле разговаривал той ночью, он принял его за простого воина, за ровню, с кем можно как поспорить, так и подраться.
– Именно так и отвечает ему Уильямс: “Ваше величество были тогда не в истинном своем виде; я принял вас за простого солдата. Темная ночь, ваша одежда и простое обхождение обманули меня; и потому все, что ваше величество потерпели от меня в таком виде, я прошу вас отнести на свой собственный счет, а не на мой. Ведь если бы вы и впрямь были тем, за кого я вас принял, на мне не было бы никакой вины. И потому прошу ваше величество простить меня”. Я, конечно, цитирую по памяти, – добавила я, – но смысл его аргументов был именно такой.
– А по-моему, этот Уильямс и не должен был молить о прощении, – сказал Томас с излишней горячностью (какую обычно проявляют самые неискушенные читатели и зрители, то есть дети и подростки). – Ясно ведь, что он не хотел его оскорбить. Если король выдает себя за кого-то другого, он перестает быть королем, пока разыгрывает этот фарс. И не имеет значения, что ему тогда сказали, даже если слова были обидными, непочтительными, даже если они призывали к мятежу; их вроде как и не было, на них нельзя обращать внимания, их надо просто стереть из памяти. Ну и как поступил Генрих? Казнил солдата или простил?
Томасу не терпелось узнать, как развязался этот узел, воспользовался ли Генрих тем, что услышал обманным путем, поняв, что солдат его презирает (с чего и начался их спор, их ссора и обещание решить дело поединком), или он снял с Уильямса всякую вину, какого бы мнения тот ни придерживался и с кем бы ни вступил в спор, не ведая, перед кем открывает душу. Я быстро посмотрела на мужа – то ли растерянно, то ли с нежностью и жалостью, а скорее с невольной иронией. Он продолжал неуклюже укачивать Элису, хотя она уже крепко спала и дышала ровно и спокойно. Я хотела было забрать у него дочку и отнести в кроватку, но решила не спешить.
– По-моему, ты совершенно прав, как прав и Уильямс, и это для всех очевидно. Скажем так: накануне сражения король
Я замолчала, поняв, что Томас насторожился, услышав слова, с которыми мне, пожалуй, не следовало торопиться. Слова “внедриться” и “шпион” он явно принял на свой счет и наверняка теперь догадается, к чему я клоню и зачем вспомнила шекспировскую сцену. Он ведь только что сам заявил: за солдатом нет никакой вины, и король поступил бы несправедливо, наказав его; последствия сказанного и сделанного, даже тяжесть этих последствий, зависят еще и от чистоты примененных для расследования методов, от того, честные они были или нет.
Томас ничего не ответил, во всяком случае, ответил не сразу, но его явно волновало, как решился их спор:
– Не заставляй меня идти и отыскивать шекспировский текст, Берта. Какой это акт и какая сцена? Не тяни, скажи, как поступил король. Я ведь сказал, что совершенно не помню, что там было потом, будто никогда и не читал пьесы. Думаю, король все-таки велел повесить солдата. Или нет, отпустил подобру-поздорову, коль скоро бой они выиграли. Вряд ли стоит проявлять строгость по отношению к тем, кто за тебя сражался и добился нежданной победы, которой суждено войти в анналы истории.
Я решила еще немного потянуть время, чтобы Томас расслабился и снова потерял бдительность. Я подошла и забрала у него девочку:
– Дай-ка ее мне, ей будет удобнее в кроватке.
Проверила, не проснулся ли тем временем Гильермо, убедилась, что Элису не разбудило новое перемещение, вернулась в гостиную, села, сделала глоток из своего стакана и наконец развеяла сомнения мужа:
– Нет, Генрих не послушался капитана Флюэллена. Он велел графу Эксетеру, своему дяде, наполнить кронами перчатку, которую сохранил Уильямс. “Бери ее, солдат, – говорит король, – как знак отличия, носи на шапке, пока я не потребую ее обратно”. Это звучит немного странно, но я понимаю его фразу именно так. Твой английский несравненно лучше моего, может, и ты блеснешь своими знаниями, если потрудишься заглянуть в книгу.
Я была уверена, что пробудила его любопытство и что он непременно туда заглянет, оставшись один.
– Ну а как на это отреагировал капитан? Ведь Генрих при свидетелях подорвал его авторитет.
– Он как флюгер снова поменял свое мнение. Похвалил солдата за храбрость и добавил из своего кармана двенадцать пенсов, свысока пожелав тому служить Господу и в будущем держаться подальше от всяких ссор и раздоров, и тогда в жизни у него все сложится отлично. Но Уильямс отказывается: “Не надобно мне ваших денег”.
– Выходит, этот солдат, Уильямс, оказался гордецом, как и следовало ожидать.
– Да, но Шекспир с присущим ему мастерством не оставляет за ним здесь последнего слова. Что было бы банально. Капитан настаивает, уверяет, что действует от чистого сердца, и тем не менее не может удержаться от оскорбления: “Бери, не стесняйся. Твои башмаки никуда не годятся”. То есть смотрит на его обувь и с презрением говорит о ней. Ну, ты сам понимаешь. О дальнейшем ничего не сказано, но легко предположить, что Уильямс в конце концов берет монетку – милостыню от того, кто всего минуту назад хотел отправить его на казнь. Небось башмаки Уильямса и вправду имели жалкий вид.
Томас взял меня за подбородок и посмотрел мне в глаза, это длилось секунд тридцать или даже шестьдесят, но ничего не сказал, глаза его улыбались. Надо полагать, ему понравился мой последний комментарий, не знаю. Или он догадывался, что за ним последует и что я на самом деле задумала. Потом его внимание вроде бы отвлекли высокие кроны деревьев на площади Ориенте. Мы часто любовались на них – вместе или по отдельности, днем или ночью, я – гораздо чаще, поскольку почти всегда оставалась в Мадриде, а он нет, он уезжал в далекие края, не ведая, когда вернется и вернется ли вообще. Вдруг он задумался (“На улицах, с которыми простился, покинув плоть на дальнем берегу… Он, кажется, меня благословил и скрылся с объявлением отбоя”) и прошептал, словно был один:
– Башмаки… Ты только вообрази себе, какими были башмаки в тысяча четыреста пятнадцатом году. А ведь армия дошла до Франции. Хороший путь проделала. Не пойму, как они выдерживали такие походы, да еще с приличной поклажей. И так было на протяжении многих веков. А ведь кое-кто жалуется на нынешние тяжелые условия… С ума сойти можно!
Он никогда не жаловался, что правда, то правда, хотя это ему наверняка еще и запрещалось, потому что, вздумай он пожаловаться, выскочили бы какие-нибудь факты, детали. И вне всякого сомнения, он принадлежал к военному ведомству, их подразделение называлось