реклама
Бургер менюБургер меню

Хавьер Мариас – Берта Исла (страница 49)

18

– Знаешь, я ничего такого не помню. Ту знаменитую сцену помню, а эту нет, совершенно не помню, – сказал Томас на сей раз по-испански и своим обычным, то есть настоящим, голосом, словно вдруг снова стал самим собой, возможно заинтересовавшись моим пересказом. – И что сделал король? Велел его казнить? Это было бы совсем несправедливо, это было бы злоупотреблением властью. Солдат ведь не знал, с кем на самом деле разговаривал той ночью, он принял его за простого воина, за ровню, с кем можно как поспорить, так и подраться.

– Именно так и отвечает ему Уильямс: “Ваше величество были тогда не в истинном своем виде; я принял вас за простого солдата. Темная ночь, ваша одежда и простое обхождение обманули меня; и потому все, что ваше величество потерпели от меня в таком виде, я прошу вас отнести на свой собственный счет, а не на мой. Ведь если бы вы и впрямь были тем, за кого я вас принял, на мне не было бы никакой вины. И потому прошу ваше величество простить меня”. Я, конечно, цитирую по памяти, – добавила я, – но смысл его аргументов был именно такой.

– А по-моему, этот Уильямс и не должен был молить о прощении, – сказал Томас с излишней горячностью (какую обычно проявляют самые неискушенные читатели и зрители, то есть дети и подростки). – Ясно ведь, что он не хотел его оскорбить. Если король выдает себя за кого-то другого, он перестает быть королем, пока разыгрывает этот фарс. И не имеет значения, что ему тогда сказали, даже если слова были обидными, непочтительными, даже если они призывали к мятежу; их вроде как и не было, на них нельзя обращать внимания, их надо просто стереть из памяти. Ну и как поступил Генрих? Казнил солдата или простил?

Томасу не терпелось узнать, как развязался этот узел, воспользовался ли Генрих тем, что услышал обманным путем, поняв, что солдат его презирает (с чего и начался их спор, их ссора и обещание решить дело поединком), или он снял с Уильямса всякую вину, какого бы мнения тот ни придерживался и с кем бы ни вступил в спор, не ведая, перед кем открывает душу. Я быстро посмотрела на мужа – то ли растерянно, то ли с нежностью и жалостью, а скорее с невольной иронией. Он продолжал неуклюже укачивать Элису, хотя она уже крепко спала и дышала ровно и спокойно. Я хотела было забрать у него дочку и отнести в кроватку, но решила не спешить.

– По-моему, ты совершенно прав, как прав и Уильямс, и это для всех очевидно. Скажем так: накануне сражения король внедрился в ряды своих солдат, в ряды тех, кто верно ему служит и готов умереть за него или за свою родину, что в ту эпоху было одно и то же и для армии – равнозначно. Если даже сегодня, вопреки серьезнейшим переменам, случившимся в мире, многие политики в своей непомерной гордыне склонны верить, будто они – это и есть страна, и многим из них удается убедить в этом толпы сограждан, то вообрази, как обстояло дело в тысяча четыреста пятнадцатом году. Солдаты задумывались о смысле войны, о том, правое дело защищают или нет, но у них и в мыслях не было спастись бегством или нарушить приказы командиров. Однако именно потому, что король действовал по-шпионски, он и не имел права потом воспользоваться услышанным, тем, что было ему сказано от чистого сердца и без опаски. Если он накажет солдата, то обманет доверие одного из своих подданных, который не подозревал, что может поплатиться головой за откровенные речи перед человеком, державшим себя по-свойски. А теперь солдат оказался в неравном с ним положении – без малейшего шанса оправдаться. Так мы оцениваем эту ситуацию сейчас, правда? Но ведь так же наверняка видели ее и во времена Шекспира, два века спустя после знаменитого сражения. Поведение Генриха кажется нам неправильным, нечестным. Король был всемогущим, его воля не оспаривалась, и поэтому, наверное, легко меняющий свое мнение капитан советует ему без раздумий казнить солдата, лишить жизни, которой не лишил его враг в только что оконченном бою – и оконченном с победой. Капитан считает: какая разница, как узнал король про дерзкие речи Уильямса, какая разница, кому обещал солдат дать пощечину, ведь на самом деле он угрожал королю, а король остается королем, даже если прикинется нищим, как это бывает в сказках. Так рассуждает капитан, во всяком случае, так ему велят рассуждать его убеждения и вера. Зовут капитана Флюэллен…

Я замолчала, поняв, что Томас насторожился, услышав слова, с которыми мне, пожалуй, не следовало торопиться. Слова “внедриться” и “шпион” он явно принял на свой счет и наверняка теперь догадается, к чему я клоню и зачем вспомнила шекспировскую сцену. Он ведь только что сам заявил: за солдатом нет никакой вины, и король поступил бы несправедливо, наказав его; последствия сказанного и сделанного, даже тяжесть этих последствий, зависят еще и от чистоты примененных для расследования методов, от того, честные они были или нет.

Томас ничего не ответил, во всяком случае, ответил не сразу, но его явно волновало, как решился их спор:

– Не заставляй меня идти и отыскивать шекспировский текст, Берта. Какой это акт и какая сцена? Не тяни, скажи, как поступил король. Я ведь сказал, что совершенно не помню, что там было потом, будто никогда и не читал пьесы. Думаю, король все-таки велел повесить солдата. Или нет, отпустил подобру-поздорову, коль скоро бой они выиграли. Вряд ли стоит проявлять строгость по отношению к тем, кто за тебя сражался и добился нежданной победы, которой суждено войти в анналы истории.

Я решила еще немного потянуть время, чтобы Томас расслабился и снова потерял бдительность. Я подошла и забрала у него девочку:

– Дай-ка ее мне, ей будет удобнее в кроватке.

Проверила, не проснулся ли тем временем Гильермо, убедилась, что Элису не разбудило новое перемещение, вернулась в гостиную, села, сделала глоток из своего стакана и наконец развеяла сомнения мужа:

– Нет, Генрих не послушался капитана Флюэллена. Он велел графу Эксетеру, своему дяде, наполнить кронами перчатку, которую сохранил Уильямс. “Бери ее, солдат, – говорит король, – как знак отличия, носи на шапке, пока я не потребую ее обратно”. Это звучит немного странно, но я понимаю его фразу именно так. Твой английский несравненно лучше моего, может, и ты блеснешь своими знаниями, если потрудишься заглянуть в книгу.

Я была уверена, что пробудила его любопытство и что он непременно туда заглянет, оставшись один.

– Ну а как на это отреагировал капитан? Ведь Генрих при свидетелях подорвал его авторитет.

– Он как флюгер снова поменял свое мнение. Похвалил солдата за храбрость и добавил из своего кармана двенадцать пенсов, свысока пожелав тому служить Господу и в будущем держаться подальше от всяких ссор и раздоров, и тогда в жизни у него все сложится отлично. Но Уильямс отказывается: “Не надобно мне ваших денег”.

– Выходит, этот солдат, Уильямс, оказался гордецом, как и следовало ожидать.

– Да, но Шекспир с присущим ему мастерством не оставляет за ним здесь последнего слова. Что было бы банально. Капитан настаивает, уверяет, что действует от чистого сердца, и тем не менее не может удержаться от оскорбления: “Бери, не стесняйся. Твои башмаки никуда не годятся”. То есть смотрит на его обувь и с презрением говорит о ней. Ну, ты сам понимаешь. О дальнейшем ничего не сказано, но легко предположить, что Уильямс в конце концов берет монетку – милостыню от того, кто всего минуту назад хотел отправить его на казнь. Небось башмаки Уильямса и вправду имели жалкий вид.

Томас взял меня за подбородок и посмотрел мне в глаза, это длилось секунд тридцать или даже шестьдесят, но ничего не сказал, глаза его улыбались. Надо полагать, ему понравился мой последний комментарий, не знаю. Или он догадывался, что за ним последует и что я на самом деле задумала. Потом его внимание вроде бы отвлекли высокие кроны деревьев на площади Ориенте. Мы часто любовались на них – вместе или по отдельности, днем или ночью, я – гораздо чаще, поскольку почти всегда оставалась в Мадриде, а он нет, он уезжал в далекие края, не ведая, когда вернется и вернется ли вообще. Вдруг он задумался (“На улицах, с которыми простился, покинув плоть на дальнем берегу… Он, кажется, меня благословил и скрылся с объявлением отбоя”) и прошептал, словно был один:

– Башмаки… Ты только вообрази себе, какими были башмаки в тысяча четыреста пятнадцатом году. А ведь армия дошла до Франции. Хороший путь проделала. Не пойму, как они выдерживали такие походы, да еще с приличной поклажей. И так было на протяжении многих веков. А ведь кое-кто жалуется на нынешние тяжелые условия… С ума сойти можно!

Он никогда не жаловался, что правда, то правда, хотя это ему наверняка еще и запрещалось, потому что, вздумай он пожаловаться, выскочили бы какие-нибудь факты, детали. И вне всякого сомнения, он принадлежал к военному ведомству, их подразделение называлось Military Intelligence, но оно никогда не участвовало в открытых сражениях, как шесть, или почти шесть, веков назад Уильямс и капитан Флюэллен. Я пыталась угадать, какое звание носит теперь Томас, ведь за эти годы его, скорее всего, не раз повышали, и он уж точно стал офицером. С тех пор как муж рассказал мне то, что ему было позволено рассказать, прошло несколько лет, и меньше бросались в глаза его молчаливые жалобы и затаенная тоска. (Хотя должна повторить: он и прежде никогда не жаловался вслух.) Человек ко всему привыкает – да, так гласит банальная мудрость, но, как и во всякой банальности, в ней заключена великая истина. Он, видимо, смирился со своими обязанностями, а может, кто знает, порой выполнял их и не без рвения. Если человек выбирает для себя некую стезю – пусть не без колебаний или скрепя сердце, – легко допустить, что рано или поздно он сочтет свой выбор правильным, мало того, поверит, что не только не способен сойти с этого пути, но и не желает сходить, а если его отстранят от должности или спишут на пенсию, ему будет не хватать воздуху (“Если мне выпала такая судьба, я должен прожить жизнь в уверенности, что непременно приношу пользу и что иной она быть не должна”). За прошедшие годы – пять, шесть или больше, сколько бы их ни было, – Томас, похоже, стал убежденным сторонником своего дела и преданно ему служил. Если, конечно, оно чем-то не привлекло его с самого начала: я ведь так и не поняла, почему он выбрал жизнь, обрекавшую на смену масок и вечные тайны, жизнь как минимум неприютную, если не унизительную. А меня унижало то, что он так живет. А еще необычность этой жизни и ее, мягко говоря, сомнительность с моральной точки зрения. Предательство как норма поведения, руководство к действию и метод.