Хавьер Мариас – Берта Исла (страница 38)
И тут послышался поворот ключа в замке, я вздрогнула, поскольку не увидела сверху, как он подъехал, как вышел из такси, не успела решить, переодеваться мне все-таки или нет. Теперь было слишком поздно, я выбежала из комнаты и смотрела, как он ставит чемодан у входа – не то с покорным, не то с усталым видом, да и выглядел он другим, так что в первую секунду я с трудом его узнала: он отпустил короткую светлую бородку, а волосы стали длиннее, доходили почти до плеч и тоже вроде бы посветлели; он похудел на несколько килограммов и за время своего отсутствия как будто утратил последние следы молодости, как будто сделал тот необратимый шаг, который приводит нас к зрелости, откуда уже нет возврата назад. Да, он стал совсем взрослым мужчиной. Да, он стал взрослым мужчиной – и привлекательным мужчиной, который теперь был решительно и безусловно похож на иностранца, от него словно отпала половина, связывавшая его с нашей страной, с моей страной, ведь у меня-то, в отличие от него, другой не было. Он посмотрел на меня с изумлением, как если бы тоже плохо помнил или забыл, какая я есть на самом деле, во плоти, и за эти последние месяцы, когда он слепо подчинялся полученным приказам, в его памяти остался лишь статичный, замороженный образ, лишенный яркости и трепета, образ жены, не способной ни говорить, ни смотреть, – тусклое и призрачное воспоминание обо мне, – возможно, образ женщины-матери, ведь порой у мужчины появляется и крепнет весьма опасное уважение к жене, как только она родила ребенка, или еще раньше, как только у нее начала меняться фигура, как только пришло сознание, что она теперь не одна – появилось существо-захватчик, которое упрямо растет у нее внутри и требует своего. Однако все это уже случилось какое-то время назад, хотя, возможно, Томас увез с собой картинку моей беременности, а потом – кормления грудью, то есть образ женщины, которая неожиданно стала иной и для которой главным стало иное. Я полностью восстановила фигуру, и никто, увидев меня впервые, не сказал бы, что у меня маленький ребенок, во всяком случае, не сразу бы в это поверил. Вот и Томас сейчас тоже увидел меня словно впервые, и я почувствовала себя по-дурацки польщенной, поскольку взгляд его был удивленным и оценивающим, да, в нем сквозило мгновенно узнаваемое мужское восхищение, как если бы он сам себе с грубой прямотой говорил: “Слушай, вот это да, вот это тебе повезло, парень. А я-то про такое чудо уже и подзабыл”. Многие женщины жалуются, если на них смотрят с вожделением, “как на сексуальный объект”, по нынешнему выражению, и почти ни одна не рискнет признаться, насколько ей досадно, если не сказать оскорбительно, и унизительно, и безотрадно, если на нее смотрят не так или не смотрит хотя бы тот, кто, по ее мнению, просто обязан так смотреть. Или мы претендуем на право выбирать и сортировать: вот этот пусть смотрит на меня так и этот тоже, а вот этот – ни в жизнь. Но я-то сама много лет назад выбрала Томаса Невинсона, и, кроме того, мне вечно приходилось ждать: сначала, когда мы были юными, его вожделения, потом всего его целиком и полностью… И вот наконец он стоит передо мной.
– Почему ты такая мокрая? – спросил Томас.
Видно, здесь, в нашей квартире, это было первым, что бросилось ему в глаза. Я не ответила и, может быть, покраснела. Я провела правой рукой по блузке и по юбке, ощупывая себя, словно раньше сама этого не заметила и хотела убедиться, что так оно и есть, а левой рукой рассеянно махнула в сторону балкона. Нашего балкона. Он двинулся ко мне, сделал четыре шага – один, два, три… и четыре – и обнял меня. Но объятие было совсем недолгим, а затем он поступил так, как я сама ему вроде бы подсказала, нарочно или невольно, не знаю: провел рукой по моей блузке, по юбке или по коже под блузкой и юбкой. Потом повернул меня к себе спиной и обнял, положив руки мне на груди, прижав к себе мои ягодицы, как если бы тоже успел рассмотреть их в профиль, и во взгляде его вспыхнул жадный огонек. (Он ничего не спросил про ребенка, который уже спал; это было, пожалуй, неправильно, но я этому, честно скажу, даже обрадовалась.) Томас задрал мне юбку и рывком спустил трусы, и я вспомнила, что похожим образом он вел себя бессонными ночами – почти как животное, без преамбул, без подготовки, заставляя меня думать, что в его тогдашнем мрачном состоянии я значила для него не больше, чем любая другая женщина, случись ей оказаться на моем месте, только вот, к счастью, рядом лежала именно я, всегда я. И сегодня я опять была рядом, да, сегодня это опять была я.
Он решил сделать так, чтобы та ночь стала лишь разрядкой и передышкой, стала ночью новой встречи и плотского изнеможения; постарался сделать так, чтобы мы поменьше разговаривали и я ничего ему не рассказывала, не задавала вопросов, вот почему он захотел немедленно все повторить, теперь без мокрой одежды, после того как я приняла душ, уже в спальне, в кровати, которая с каждым его отъездом все больше была моей и все меньше его, слишком он долго туда не возвращался, превратив ее для меня в “ложе печали”, как выразился один из классиков, однако вовсе не Элиот. Элиота я тоже читала на английском – по мере своих возможностей и со словарем наготове, – но из чистого любопытства, чтобы узнать, чем он близок Томасу, и чтобы лучше понять Томаса.
Я тоже постепенно выучила наизусть несколько стихотворений, которые до конца не понимала, хотя на самом деле мне это и не было нужно, но они часто звучали у меня в голове, как отрывки молитвы, но точно так же, вероятно, это происходило и с Томасом, только так и не более того.
Повтори молитву свою ради женщин, Которые проводили мужей или сыновей, И те отплыли и не вернутся…
Но ты в конце концов вернулся, во всяком случае, на сей раз вернулся.
А потом? Ты вернешься? Или “покинешь плоть на дальнем берегу”? Отдельные фразы и случайные строки – те, что всплывают у нас в памяти, – они наверняка не такие уж случайные.
После душа я надела халат, но не легла рядом с ним, даже не прилегла, а села на край кровати, держась очень прямо, – я снова почувствовала гнев, но еще больше – возмущение, и постаралась сесть от Томаса подальше, но вроде как и деля с ним постель: если бы я села на стул, это было бы похоже на вызов и раскаяние в том, что между нами сейчас произошло (но я ни в чем не раскаивалась), и он бы тогда наглухо закрылся или нашел удобный предлог, чтобы избежать любых объяснений и отложить мой рассказ до следующего дня, до утра – или до середины дня, или до вечера, или до следующего рассвета.
– “На улицах, с которыми простился… – произнесла я и замолчала. – Он, кажется, меня благословил… ” – продолжила я и снова замолчала.
Томас не мог удержаться и закончил цитату, но по-английски:
– Сколько раз ты уже прощался со мной, Томас, и сколько раз еще будешь прощаться? И так будет всегда, правда? И каждый раз разлука будет все более долгой и непонятной.
Из-за жары он накрылся одной лишь простыней, а одеяло со своей стороны отбросил, потом на миг закрыл лицо той же простыней, словно понял и согласился с тем, что не может и дальше откладывать этот разговор и что я не намерена отдаться ему во второй раз, уже без спешки, без нервного возбуждения и неуверенности в себе, ведь пока мое женское тщеславие было удовлетворено. (Когда я вышла из ванной в халате, он потянул меня за пояс, так что полы распахнулись, но я снова быстро их запахнула.) Для него наступил неприятный момент – пора было объяснить то, что ему позволили объяснить.
– Да, Берта, это правда. Да, Берта, это правда. – Дважды повторил он, а потом встал с кровати, застегнул рубашку и натянул брюки, надел носки и обулся, словно ему надо было полностью одеться, чтобы почувствовать себя защищенным во время предстоящего разговора. – Да, так будет всегда, хотя “всегда” – это всегда что-то расплывчатое, весьма условное. – И, защитив себя одеждой, он снова лег: устроил голову на подушке, а ноги прямо в ботинках положил на простыню, но сейчас это не имело никакого значения, и я не собиралась делать ему замечаний. – Если, конечно, ты захочешь остаться со мной. А если не захочешь, для меня все будет по-прежнему, да, для меня, но уже не для тебя. Ладно, расскажи мне как можно подробнее, что тут произошло.
И я начала ему рассказывать про Кинделанов, про то, как они хитро и вроде бы по-дружески ко мне подкатились и втерлись в доверие, как начали расспрашивать про его работу и что в конце концов сообщили о нем, о тех слухах, которые до них дошли, “скверных слухах”. Описала “эпизод” с зажигалкой и повторила слова Мигеля, наверное, самое худшее из всего им сказанного: “Он ведь ставит под удар и остальных тоже. Неужели ты и этого не понимаешь, дорогая Берта? Ты думаешь, те, кому он портит жизнь, не попытаются дать отпор? Не попытаются нейтрализовать его любым способом? Не захотят отомстить?”
На что я ответила со слепой покорностью: “Я сделаю все, что ты хочешь, Мигель”. А Мигель хотел, чтобы я выяснила правду, хотя многое они уже и сами выяснили, а потом, в зависимости от результата расспросов, повлияла бы на мужа. Вот теперь мне и предстояло приступить к такому разговору, и если я добьюсь успеха, это, безусловно, будет наилучшим вариантом для всех. Включая сюда и его врагов, включая сюда и Кинделанов.