реклама
Бургер менюБургер меню

Хавьер Мариас – Берта Исла (страница 37)

18

Но и на эти мои слова она почти никак не отреагировала:

– Ты слишком все преувеличиваешь, Берта. Как любая мамаша. – И тут то, что поначалу лишь слегка проскальзывало в ее тоне, зазвучало вполне отчетливо. Она перешла на приказной тон: – Когда он приедет, не забудь поговорить с ним. Мы находимся далеко, но дело нельзя считать закрытым. И решить вопрос надо ко всеобщему удовольствию. Крепко поцелуй за меня сыночка, будь так добра. Мигель посылает вам обоим свои самые нежные приветы. Поверишь ли, но он еще больше растолстел.

Я не поехала в аэропорт встречать Томаса. Самолет прилетал слишком поздно, чтобы просить кого-то из родственников посидеть с ребенком. Не хотелось причинять им беспокойства. Я могла бы вызвать няню, но решила, что Томасу лучше не видеть моего расстроенного лица сразу по прилете, лучше не видеть, как я кусаю губы, не решаясь задавать вопросы при посторонних, лучше ему побыть еще немного одному, но уже в Мадриде, и не подвергаться допросу в такси по дороге из аэропорта Барахас до нашего дома на улице Павиа, рядом с Королевским театром, где растет столько высоких деревьев. С деревьями нам очень повезло, иногда я часами смотрю на них как завороженная, а в ветреные дни слушаю шум листвы. Пусть Томас успеет привыкнуть к мысли, что он снова вернулся сюда, увидеть обычный пейзаж, посмотреть на Белые Башни на проспекте Америки, которые считаются воротами в город, пусть доедет до Кастельяны по извилистому холму Братьев Беккер, а потом двинется к центру, самому что ни на есть центру столицы; и пусть поймет: то, что, наверное, казалось ему очень и очень далеким, может даже увиденным во сне когда-то давным-давно, снова доступно его взору, во что бы он ни впутался и где бы ни побывал. Я решила ждать его дома, приготовив легкий холодный ужин, ждать, пока не услышу поворот ключа в замке или звонок, если ключ он потерял – легко ведь потерять или забыть ключ, если ты им не пользуешься и он тебе не был нужен месяца два или больше, а я уже не помнила точно, какого именно числа он уехал, – его отсутствие показалось мне вечным из-за “эпизода”, из-за моего страха, из-за подозрений, с каждым разом все более обоснованных, ведь теперь я была почти уверена, что Кинделаны сказали правду или хотя бы часть правды. Я решила дать ему время – пусть сосредоточится, приведет в порядок мысли, пусть, если угодно, прорепетирует в уме то, в чем собирался признаться и в чем должен будет признаться. Он имел разговор со своим неведомым мне начальством, и они обсудили эту проблему, как он сказал: “Сегодня они дадут какой-нибудь ответ”. То есть уже дали вчера. А потом он получил от них разрешение, а может, не получил и будет молчать или ответит коротко: “Не спрашивай меня, Берта, и впредь тоже никогда не спрашивай. Если ты все еще хочешь оставаться со мной, тебе придется слепо доверять тому Томасу, который часто уезжает и оказывается где-то в другом месте. Так вот, если тебя не устраивает тот, что возвращается, и тот, каким он после возвращения становится, ты можешь считать себя свободной, и я ни в чем тебя не упрекну. Да, сердце мое будет разбито, у меня не останется ничего, выбранного мною самим, и вся моя жизнь ничего не будет стоить. Но не по твоей вине – я все пойму. И спорить не стану”.

Близился вечер, я не могла больше просто сидеть и ждать. Я прикинула, когда примерно он сможет добраться до улицы Павиа (если не будет задержек, то есть в самом благополучном случае), и задолго до этого начала выходить на балкон: такси, скорее всего, высадит его рядом с церковью Энкарнасьон, поэтому каждый раз, открывая стеклянную дверь, я смотрела налево, а также на площадь Ориенте, потом в сторону Лепанте и Байлена, то есть во все стороны, ну а смотреть мне было куда – обзор с нашего балкона широкий. Не знаю, сколько раз я это проделала, и даже гроза, которая разыгралась, когда еще не погас последний осколок света (такими в нашей стране бывают нескончаемые дни июня, июля и августа), не помешала мне снова и снова открывать балконную дверь и, высунувшись, глядеть то в одну, то в другую – и еще в другую – сторону, всего их было три. И хотя выходила я йена-долго (и возвращалась, как только ливень прибавлял), у меня вымокли волосы и лицо, вымокли блузка и юбка, вымокли туфли на шпильке, которые от дождя безнадежно пострадали, но мне было все равно. Я и не думала переодеваться – любая сухая вещь мгновенно опять вымокла бы, а я не могла сидеть на месте, не могла справиться с нетерпением, не могла не призывать Томаса, не пытаться приманить его с помощью этого бессмысленного стояния на балконе – хотя как бы он его заметил? Мы слишком надолго разлучились, и мне казалось, что он должен увидеть меня непременно в юбке и туфлях на высоком каблуке, ведь я нравилась ему именно такой, особенно такой, хотя и не только; и я понимала, что кроме тревог, страхов и мгновенных прозрений, кроме приступов паники, которые стали опять повторяться после недавнего звонка Мэри Кейт, мне необходимо было почувствовать в его глазах желание, увидеть, как сразу же вспыхнет откровенно оценивающий, его самый лучший – или самый бесхитростный – взгляд. После долгого отсутствия Томаса и тысячи пережитых им и неведомых мне испытаний этот взгляд, возможно, уже навсегда погас, стал пустым, или равнодушным, или полусонным, и у Томаса, возможно, нет ни сил, ни охоты сделать его прежним, поэтому я должна оживить его взгляд сразу же, немедленно – ведь от первого обмена взглядами во многом зависит, как все пойдет дальше. Лицо, которое мы стараемся почаще вспоминать и поначалу видим очень отчетливо и буквально повсюду, со временем в памяти у нас начинает выцветать и стираться, и под конец мы уже почти не в состоянии по своему желанию достоверно воспроизвести оригинал. Надо полагать, именно упрямая потребность постоянно его видеть искажает первоначальный образ, затирает и калечит. И тогда мы неожиданно для себя хватаемся за фотографию, и все равно ничего не получается: застывшее на ней лицо постепенно замещает собой реальное с его мимикой и подвижными чертами, а так как мы слишком часто смотрим на снимок, он замещает собой человека, или вытравляет из памяти, или изгоняет, вот почему нам с таким трудом удается восстановить образ умерших – и они все дальше уходят от нас. Но пусть у Томаса по отношению ко мне, живой и здоровой, все будет иначе, у Томаса, который наверняка выполнял где-то далеко задания, потребовавшие от него предельной сосредоточенности и отказа от своего прежнего я.

Мне не хотелось себя обманывать: вполне возможно, там у него были другие женщины – ради удовольствия, или чтобы снять усталость и отдохнуть, или для пользы дела. Возможно, чтобы завоевать доверие женщины, он ложился с ней в постель, или пылко объяснялся ей в любви, или просто не мог не подчиниться ее капризу; вполне допускаю, что это была некрасивая и отвратительно толстая одинокая дама зрелых лет, никому не интересная – поэтому ее так легко было ублажить, добиваясь своих целей или выпытывая нужную информацию, пару нужных сведений. Но все мы хорошо знаем: то, что начинается вроде как через силу, а то и с отвращением, постепенно перерастает в привычку, и неожиданно появляется соблазн снова повторить раз испытанное. Человек вдруг обнаруживает, что совершенно непривлекательная поначалу любовница подцепила его на крючок, хотя ничто этого не предвещало и в его планы ни в коем случае не входило. Точно так же, если мы вдруг видим эротический сон с участием немыслимого в этой роли персонажа, в следующую нашу с ним встречу мы уже не можем смотреть на него без невольного тайного и даже постыдного вожделения, словно нам привили некий вирус, пока мы спали, ни о чем не подозревая; и как бы мы потом, уже проснувшись, ни старались отделаться от этого чувства, тот человек успел приобрести в нашем сознании значение, которого прежде не имел и вроде бы, по здравом размышлении, никогда и не должен был иметь. Но еще в большей степени обрести такое значение способен тот, кто сумел одержать над нами победу, кому удалось распалить нас, побороть нашу пассивность, и наше сопротивление, и нашу апатию, кто заставил нас устыдиться испытанного наслаждения – испытанного так неожиданно и à contrecoeur[22]. Мало кто не пережил подобного хотя бы раз в жизни…

Иначе говоря, я была возмущена не столько тем, что Томас скрыл от меня правду и навлек на нас с сыном беду, исчезнув на долгое время, когда был мне так нужен, сколько тем, что он позволил своим чертам начать размываться и блекнуть. А еще, должна признаться, я боялась его реакции, когда он снова увидит меня, – реакции в самом плотском, самом вульгарном смысле, как если бы мне предстояло снова завоевать его и сразу же заставить забыть аромат или дурной запах другой женщины либо других женщин, их ухоженность или неопрятность, мягкую или шершавую кожу, упругое или рыхлое тело, красоту или невзрачность, заставить забыть тех женщин, которые, вероятно, были с ним и к которым он так или иначе привык – и это в лучшем для меня случае.

Я промокла до нитки и окончательно погубила туфли – этот вечер они еще выдержат, но потом придется их выкинуть; я то и дело словно в горячке выскакивала под ливень, открывала и закрывала балконную дверь, опять и опять призывая его: “Приди же наконец, приди, где ты? Они не могли задержать тебя в самый последний миг, ты не мог опоздать на самолет, не мог отложить возвращение, ты не можешь хотя бы еще на день исчезнуть из моей жизни, я ведь и так тебя уже почти не помню”. Я пошла в спальню, где имелось зеркало в полный рост, и осмотрела себя. В припадке неуверенности или, наоборот, самоуверенности (они часто означают одно и то же, сосуществуя – или скорее споря между собой) я решила, что мне очень даже идет быть вот такой мокрой, если учесть, какие мысли вдруг мною овладели – самые чувственные и грешные. Блузка стала прозрачной, юбка смялась, немного задралась и прилипла к бедрам и ягодицам. Я разглядывала себя, повернувшись в профиль, как посмотрел бы на них мужчина, – не без откровенной похоти. С волосами было хуже, но бог с ними, с волосами, они придавали мне несколько нелепый, всклокоченный вид, хотя, пожалуй, так будет даже лучше, так будет проще выдержать соперничество. Теперь я боялась высохнуть раньше времени, боялась, что дождь прекратится, хотя тотчас почувствовала себя еще и униженной, почувствовала, что веду себя смешно, и больше всего меня огорчило это слово (или только мысль) – “соперничество”. Почему у меня возникло такое чувство, почему я заподозрила угрозу именно с той стороны, когда на самом деле подлинная угроза заключалась совсем в другом и была бесконечно более серьезной, касаясь не меня одной, а нас троих? И тем не менее именно это больше всего заботило меня тогда, казалось самым важным.