18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Харуки Мураками – Возникновение замысла (страница 23)

18

Тут я прервался и посмотрел на Мэнсики. Он, похоже, слушал меня очень серьезно. Тогда я продолжил:

– В то время в эпицентре подобной активности оказались Тэнсин Окакура и Эрнест Феноллоза[21]. То, что произошло с искусством, можно считать примером замечательного успеха в тот период, когда аспекты японской культуры претерпевали стремительные изменения. Примерно то же самое происходило в других сферах – в музыке, литературе, философии. Полагаю, в те годы японцам пришлось нелегко: перед ними в одночасье скопилось немало важных вопросов, на которые предстояло ответить как можно скорее. И нужно признаться, что справились мы очень искусно и умело: слияние и разделение прозападных и антизападных элементов прошло в целом гладко. Возможно, у японцев от природы есть предрасположенность к подобной работе. Определения «японской живописи», собственно говоря, как такового не существовало, и можно сказать, что это и сейчас лишь концепция, основанная на смутном консенсусе. Изначально критерии никто не определял. И в результате само это понятие зародилось на грани, можно сказать, давления изнутри и давления снаружи.

Мэнсики некоторое время серьезно подумал над моими словами, а затем произнес:

– Консенсусе хоть и смутном, но по-своему насущном и неизбежном. Так ведь?

– Так и есть. Взаимном консенсусе, порожденном необходимостью.

– Отсутствие жестких изначальных рамок – это сильная, и в то же время слабая сторона нихонга. Можно ведь истолковать и так, верно?

– Да, пожалуй, что так.

– Но когда мы смотрим на картину, в большинстве случаев мы понимаем, японская она или нет, я прав?

– Да, в ней очевидны исконные техники. Ей присущи направленность и тон. И нечто вроде общего осознания условностей. Однако подобрать этому словесное определение порой бывает очень трудно.

Мэнсики какое-то время помолчал, а затем сказал:

– Если картина не западная, то имеет ли она форму нихонга?

– Не обязательно, – ответил я. – В принципе, должны существовать и западные картины, которые имеют незападную форму.

– Вот как? – сказал он и еле заметно склонил голову набок. – Однако если то будет нихонга, то в какой-то степени она будет иметь незападную форму. Так можно сказать?

Я задумался.

– Если разобраться, можно сказать и так. Об этом я прежде как-то не задумывался.

– Это очевидно, но выразить такую очевидность словами непросто.

Я кивнул, как бы соглашаясь.

Он только перевел дыхание и продолжил:

– Если задуматься, это вроде как дать определение себе в сравнении с другим человеком. Разница очевидна, но ее трудно выразить словами. Как вы и говорили, вероятно, остается лишь воспринимать как некую касательную, возникающую, когда внешнее и внутреннее давление объединяются и создают его.

Сказав это, Мэнсики еле заметно улыбнулся и тихо добавил, как бы обращаясь к самому себе:

– Очень интересно…

О чем мы вообще говорим? – поймал я себя на мысли. Тема, пожалуй, занимательная, однако какое все это имеет значение для него? Просто интеллектуальная любознательность? Или же он проверяет мои умственные способности? Если так, то для чего?

– Кстати, я левша, – в какой-то момент сказал Мэнсики, будто случайно вспомнил об этом. – Не знаю, пригодится это или нет, просто знайте: если мне говорят, иди налево или направо, я всегда выбираю налево. Такая у меня привычка.

Вскоре стрелки часов приблизились к трем, и мы условились о следующей встрече: он приедет ко мне через три дня – в понедельник, в час пополудни. Как и сегодня, мы вместе проведем в мастерской примерно два часа. Тогда я попробую еще раз его нарисовать.

– Спешить незачем, – сказал Мэнсики. – Я же говорил в самом начале – располагайте моим временем, сколько бы его ни потребовалось. Уж времени-то у меня предостаточно.

И он ушел. Я смотрел в окно и видел, как он уехал на своем «ягуаре». Затем взял в руки несколько рисунков, посмотрел на них и, покачав головой, выбросил в мусор.

В доме царила жуткая тишина. Как только я остался один, она разом сгустила свою тяжесть. Я вышел на террасу – там ни дуновения, а воздух показался мне плотным и холодным, будто желе. Чувствовалось, что скоро будет дождь.

Я уселся на диване в гостиной и стал по порядку вспоминать сегодняшний диалог между нами. О том, что он станет позировать. Об опере «Кавалер розы». О том, как он создал компанию, акции которой позже продал и заполучил громадные деньги, а затем, еще не состарившись, отошел от дел. О том, что живет один в большом доме. Что его имя – Ватару. Ватару – это как «переходить вброд», например, реку. О том, что он все это время холост и с молодых лет блондин. Что он левша, и ему 54 года. О жизни Томохико Амады, о его смелом повороте, о том, что нужно уцепиться за шанс и не отпускать. О формулировке «японская живопись». И напоследок я подумал о моих отношениях с другими людьми.

И все же – что ему от меня нужно?

И почему я толком не могу его нарисовать?

Причина проста. Мне пока непонятно, что находится в центре его существа.

После беседы с ним в моей душе царил хаос. При этом человек по имени Мэнсики становился мне все более и более интересен.

Через полчаса полил крупный дождь. Маленькие птахи где-то попрятались.

10

Мы, продираясь сквозь высокие заросли зеленой травы…

Сестра умерла, когда мне было пятнадцать. Скоропостижно. Ей тогда исполнилось двенадцать, и она училась в первом классе средней школы. Она страдала врожденным сердечным заболеванием, но почему-то к девяти годам серьезные симптомы ослабли, и семья почувствовала облегчение. Мы даже стали питать слабую надежду на то, что теперь с ней все будет в порядке. Но в мае того же года сердцебиение сестры стало еще беспорядочней – особенно когда она лежала. Редкую ночь удавалось ей поспать спокойно. Сестра прошла обследование в университетской больнице, но как бы подробно ее ни изучали, никаких других отклонений у нее найти не смогли. Врачи лишь недоуменно пожимали плечами: «Главную проблему мы устранили в ходе операции».

Лечащий врач посоветовал избегать нагрузок, вести здоровый образ жизни. А пульс тем временем должен сам прийти в норму. Что он еще мог сказать? Только это. И прописал несколько видов лекарств.

Однако аритмия не унималась. Сидя во время еды напротив сестренки, я кидал взгляд на ее грудь и представлял скрытое там внутри неполноценное сердце. Как раз в тот год ее грудь начала расти. Пусть в ее сердце изъян, плоть продолжала развиваться. Было любопытно смотреть, как грудь день ото дня растет. Вроде еще недавно сестра была совсем ребенком, но теперь груди медленно стали обретать форму, и нежданно наступила первая менструация. И все же под этой маленькой грудью сердце с изъяном, перед которым бессильны даже опытные врачи. От одной этой мысли я пребывал в постоянном смятении. Мне кажется, что вся моя юность прошла в опасении потерять свою маленькую сестру в любой момент.

Родители не переставали повторять, что у сестры слабое здоровье и о ней нужно заботиться. Поэтому пока мы ходили в одну начальную школу, я постоянно за ней приглядывал, решив для себя, что в случае беды должен любой ценой уберечь ее и ее маленькое сердце. Такой случай на самом деле не представился ни разу, но…

…по пути домой, поднимаясь по лестнице на станции линии Сэйбу – Синдзюку, она потеряла сознание. Ее доставили на «неотложке» в ближайшую больницу «скорой помощи». Когда я, вернувшись из школы домой, примчался в ту больницу, ее сердце уже не билось. Все произошло стремительно. Тем утром мы вместе позавтракали и на пороге дома попрощались. Я пошел в свою старшую школу, она – в среднюю. Когда я увидел ее позже, она уже не дышала. Большие глаза сомкнуты, губы слегка приоткрыты, словно она хотела мне что-то сказать. Ее начавшая было расти грудь уже никогда не станет больше.

В следующий раз я увидел ее в гробу. Она лежала в своем любимом черном бархатном платье, слегка накрашенная и аккуратно причесанная, в черных лакированных туфельках. Белые кружева на воротнике ее платья выглядели неестественно белыми.

Могло показаться, будто она прилегла отдохнуть. И стоит ее потрясти – она сразу поднимется. Но это, увы, иллюзия. Сколько ни зови ее, как ее ни тряси, она уже не проснется.

Я не хотел, чтобы ее хрупкое тело ютилось в тесном ящике. Это тело должно лежать в месте куда более просторном. Например, посреди широкого луга. И мы должны молча идти навстречу ей, продираясь сквозь высокие заросли зеленой травы. Ветер должен мягко колыхать траву, а птицы и насекомые – щебетать и стрекотать, как у них принято. Полевые цветы должны наполнять воздух терпким запахом и распылять вокруг пыльцу. А лишь закатится солнце – над головой следует засверкать мириадам серебристых звезд. Наутро в солнечных лучах должны заблестеть, точно бриллианты, капельки росы на листьях травы… Но на самом деле ее поместили в маленький дурацкий гроб. А вокруг – сплошь вазы срезанных ножницами траурных белых цветов. Тесную комнату наполнял бесцветный свет от люминесцентной лампы. А из маленького динамика в потолке струилась мелодия – искусственный звук органа.

Я был не в состоянии смотреть, как кремируют сестру. Сразу после того, как защелкнули крышку гроба, я встал и покинул зал. Не стал также собирать ее прах[22]. Только вышел во внутренний дворик крематория и там беззвучно плакал. Мне было очень грустно от мысли, что за всю короткую жизнь сестры я ни разу не смог ее выручить.