Гюнтер Грасс – Жестяной барабан (страница 132)
– Морской воздух всегда пробуждает аппетит, – пришел я на выручку, она кивнула и покрасневшими, потрескавшимися, напоминавшими о тяжелой работе в монастыре руками взялась за нашу рыбу, поднесла ее ко рту, ела серьезно, напряженно, вдумчиво, словно вместе с рыбой пережевывала нечто, чем насладилась еще до рыбы.
Я заглянул ей под чепец. Свой зеленый репортерский козырек она забыла в бункере. Белые ровные капли пота теснились на ее гладком лбу, напоминавшем в крахмальном белом обрамлении лоб Мадонны. Ланкес опять потребовал у меня сигарету, хотя еще не выкурил предыдущую. Я кинул ему всю пачку. Пока он засовывал три из них в карман рубашки и одновременно зажимал губами четвертую, сестра Агнета отбросила свой зонтик, побежала – лишь теперь я увидел, что она босая, – вверх по дюне и скрылась там, где прибой.
– Пусть себе бежит, – витийствовал Ланкес, – она еще вернется – или не вернется.
Лишь недолгое время я мог сохранить спокойствие и глядеть на сигарету художника. Потом залез на бункер, созерцая приблизившийся благодаря приливу берег.
– Ну? – полюбопытствовал Ланкес.
– Она раздевается. – Получить у меня более подробную информацию он не смог. – Может, захотела искупаться, чтобы остыть немножко.
Я счел эту затею опасной, во время прилива, да еще сразу после еды. Она уже зашла по колено, заходила все глубже, и спина у нее была круглая. Наверняка не слишком теплая в конце августа, вода ее, судя по всему, не пугала, она плыла, плыла хорошо, пробовала разные стили и ныряла, рассекая волны.
– Да пусть себе плавает, слезай наконец с бункера.
Я оглянулся назад и увидел, как дымит растянувшийся на песке Ланкес. Чистый хребет трески доминировал на столе, мерцал белизной под лучами солнца.
Когда я спрыгнул с бетона, Ланкес открыл свои художнические глаза:
– Потрясная будет картина: «Приливные монашки»! или «Монашки в прилив».
– Скотина ты! – вскричал я. – А если она утонет?
Ланкес закрыл глаза.
– Тогда картина будет называться «Тонущие монашки».
– А если она вернется и падет к твоим ногам?
Снова открыв глаза, художник вынес свой приговор:
– Тогда и ее, и картину можно будет назвать «Падшая монашка».
Ланкес признавал только или – или: голова или хвост, утонула или пала. У меня он отнимал сигареты, обер-лейтенанта сбросил с дюн, от моей рыбы отъел кусок, а ребенку, который, собственно говоря, был посвящен небу, он показал глубины нашего бункера и, пока она еще уплывала в открытое море, уже набрасывал грубой шишковатой ногой в воздухе картину, уже задавал формат, уже озаглавливал: «Приливные монашки». «Монашки в прилив». «Тонущие монашки». «Двадцать пять тысяч монашек». Поперечный формат: «Монашки на высоте Трафальгара». Вертикальный формат: «Монашки одерживают победу над лордом Нельсоном». «Монашки при встречном ветре». «Монашки при попутном ветре». «Монашки плывут против ветра». Чернота, много черноты, размытая белизна и синева – поверх льда: «Высадка», или: «Мистически-варварски-скучливо» – старое его название для бетона, еще из военных времен. И все эти картины, все эти вертикальные и поперечные форматы художник Ланкес нарисовал, когда мы вернулись в Рейнланд, он выпускал целые монашеские серии, он нашел торговца, который заинтересовался картинами про монашек, он выставил сорок три картины, семнадцать из них он продал собирателям, фабрикантам, музеям, даже одному американцу, он дал критикам повод сравнивать его, Ланкеса, с Пикассо и своим успехом убедил меня, Оскара, найти ту визитную карточку импресарио доктора Дёша, ибо не только искусство Ланкеса, но и мое искусство требовало хлеба: предстояло с помощью жестяного барабана превратить впечатления трехлетнего барабанщика Оскара за довоенные и военные годы в чистое, звонкое золото послевоенной поры.
Безымянный палец
– Ну так как же, – спросил Цайдлер, – вы вообще больше не собираетесь работать?
Его очень раздражало, что Клепп и Оскар сидели то в комнате у Клеппа, то у Оскара и ровным счетом ничего не делали. Правда, из остатка тех денег, которые в виде аванса вручил мне доктор Дёш на Южном кладбище, когда хоронили Шму, я оплатил обе комнаты за октябрь, а вот ноябрь грозил стать хмурым месяцем даже и в финансовом смысле.
Причем разного рода предложений нам хватало с лихвой. Мы могли бы, к примеру, играть джаз в том либо ином кафе с танцами, а то и в ночных ресторанах. Но Оскар не желал больше играть джаз. Мы все время спорили с Клеппом. Он утверждал, будто мой новый способ барабанить не имеет к джазу никакого отношения. Я не возражал. Тогда он обозвал меня предателем джазовой идеи.
Лишь когда в начале ноября Клепп отыскал нового ударника, Бобби из «Единорога», – короче, вполне подходящего человека, – а вместе с Бобби и ангажемент в Старом городе, мы снова стали общаться как друзья, хотя Клепп уже и тогда начал в духе своей КПГ больше говорить, чем думать.
Впрочем, передо мной еще была открыта дверь концертной агентуры Дёша. Возвращаться к Марии я не хотел, да и не мог, тем более что ее поклонник Штенцель собирался подать на развод, чтобы после развода сделать мою Марию Марией Штенцель. Порой меня заносило на Молельную тропу, к Корнеффу, где я выбивал какую-нибудь надпись, наведывался я также и в академию, давал ретивым ученикам возможность чернить меня карандашом и абстрагировать, часто навещал, без всякой, впрочем, цели, музу Уллу, которой вскоре после нашей поездки на Атлантический вал пришлось расторгнуть свою помолвку с художником Ланкесом, потому что тот желал теперь писать исключительно дорогие картины с монахинями, а музу Уллу даже и лупцевать больше не желал.
Тем временем визитная карточка доктора Дёша тихо и настырно лежала на моем столе рядом с ванной. Когда в один прекрасный день я ее попросту разорвал и выбросил, поскольку не желал иметь с доктором Дёшем ничего общего, мне, к ужасу моему, стало ясно, что я могу продекламировать наизусть, как стихотворение, и телефонный номер, и точный адрес концертного агентства. Так я и делал три дня подряд, я не мог заснуть из-за этого номера, а потому на четвертый день отыскал телефонную будку, набрал номер, получил Дёша, тот сразу повел себя так, словно круглосуточно ожидал моего звонка, и попросил меня прийти к нему в тот же день после обеда, ибо хотел представить своему шефу. Шеф-де ожидает господина Мацерата.
Концертное агентство «Запад» помещалось на девятом этаже вновь отстроенного административного здания. Прежде чем войти в лифт, я спросил себя, не скрывается ли за этим названием какой-нибудь скверный политический смысл.
Ведь если существует концертное агентство «Запад», значит, в каком-нибудь схожем здании должно существовать и агентство «Восток». Имя было выбрано довольно искусно, поскольку я немедля отдал предпочтение «Западу» и, выходя на девятом этаже из лифта, испытывал приятное чувство, что связался с правильным агентством. Ковры, много меди, непрямое освещение, звукоизоляция, дверь лепится к двери в мире и согласии, длинноногие секретарши, рассыпая искры, проносили мимо меня запах сигар своих шефов, так что я чуть не сбежал от кабинетов агентуры «Запад».
Доктор Дёш встретил меня с распростертыми объятиями, и Оскар был рад, что Дёш не прижал его к своей груди. Пишущая машинка девушки в зеленом пуловере смолкла, когда я вошел, но потом лихо наверстала упущенное из-за моего появления. Дёш доложил своему шефу о моем приходе. Оскар занял собой одну шестую левой передней части мягкого кресла, окрашенного химическим крокусом. Затем распахнулась двустворчатая дверь, пишущая машинка снова затаила дыхание, струя воздуха подняла меня с подушек, двери затворились за моей спиной, ковер потек через светлый зал, ковер повлек меня за собой, пока некий стальной предмет меблировки не сказал мне: а теперь Оскар стоит перед письменным столом шефа, интересно, сколько в нем весу? Я поднял свои голубые глаза, отыскивая шефа за бесконечно пустой дубовой плоскостью, – и в кресле на колесиках, которое, подобно зубоврачебному, можно было поднимать и откидывать, обнаружил своего разбитого параличом, сохранившего жизнь лишь в глазах и пальцах друга и наставника Бебру.
Ах да, еще сохранился его прежний голос! Он произнес из глубин Бебры:
– Вот мы и снова свиделись, господин Мацерат. Не говорил ли я уже много лет назад, когда вы предпочитали общаться с этим миром на правах трехлетки: такие люди, как мы, не могут потеряться?! Принужден, однако, с глубочайшим сожалением констатировать, что вы по неразумию чрезвычайно изменили свои пропорции, причем не в лучшую сторону. Не вы ли насчитывали когда-то лишь девяносто четыре сантиметра росту?
Я кивнул, готовый заплакать. На стене, за равномерно гудящим креслом наставника, приводимым в движение электромотором, висело единственное украшение кабинета – в барочной рамке поясной портрет моей Розвиты, великой Рагуны в натуральную величину. Не следя за моим взглядом, но отлично зная его направление, Бебра проговорил почти неподвижным ртом:
– Ах да, наша добрая Розвита! Интересно, понравился бы ей новый Оскар? Едва ли. Она имела дело с другим Оскаром, с трехлетним, пухленьким и, однако же, исполненным любовного пыла Оскаром. Она боготворила его, о чем скорее заявила мне, чем призналась. Он же в один прекрасный день не пожелал принести ей кофе, тогда она сама пошла за кофе и при этом погибла. Впрочем, сколько я знаю, это не единственное убийство, совершенное нашим пухленьким Оскаром. Не он ли барабанным боем загнал в гроб свою бедную матушку?