Торжественная радость наполнила душу мою. Присмотревшись, я вдруг заметил на вершине древа двойной лик: одна половина — мужская, другая — женская, и обе срослись воедино. А над Двуликим парил золотой нимб короны, во лбу коей сиял лучезарный карбункул.
В женской половине я сразу признал госпожу мою Елизавету и уже хотел было возликовать, но тут внезапная боль пронзила меня: мужской лик — более юный, более свежий — принадлежал не мне. Разочарованию моему не было предела, а изворотливый ум уже лихорадочно отыскивал спасительную лазейку, мол, этот рожденный древом и есть я, только в безвозвратно ушедшем детстве, но в сей же миг неумолимо изобличил я себя в обмане: никогда, даже в дни безоблачной юности, лицо мое не обладало чертами столь беззаботными и невинными, и тогда со всей суровой очевидностью предстала предо мной истина — очами этого мужского лика на меня взирал кто-то далекий, недостижимый, восставший из источника у ног моих... Другой!..
Бессильная ярость охватила меня, что не я, а какой-то последыш, моей крови и семени, унаследует корону и сольется с моей Елизаветой в единое нераздельное целое. В гневе слепом поднял я руку на себя самого — на древо... И тогда оно из сокровенной сердцевины моего позвоночного столба исторгло:
— Безумец, все еще не узнаешь себя! Что есть время? Что есть превращение? Века придут и уйдут, но я— это Я и после сотой могилы, я — это Я и после сотого воскресения! Ты поднял руку на древо, будучи лишь малой его ветвью — каплей в источнике у твоих же ног, не более!
Потрясенный, воздел я очи к вершине древа Ди и увидел, что Двуликий шевелит губами, и донесся до меня с бесконечной высоты зов, который лишь с великим трудом достиг ушей моих:
— Первый в вере будет последним. Дорасти до меня, и я стану тобой! Переживи самого себя, и ты переживешь меня, меня — Бафомета!
Я рухнул к ногам древа и обнял ствол его благоговейно, меня сотрясали такие рыдания, что за пеленой слез видение исчезло, и снова — трезвящий свет ночной лампы, и первые рассветные лучи сквозь щели закрытых ставень... Я еще слышал голос древа, который эхом звучал в моей душе:
— Ты взыскуешь бессмертия? Ведомо ли тебе, что магистерий
требует многие процессов, связанных с водой и огнем? Materia должна претерпеть многое!
Итак, сегодняшним утром мне был в третий раз явлен в лицах образ, смысл и путь. Путь, которым я при жизни или уже за гробом смогу обрести мое истинное Я, может быть пройден в двух встречных направлениях. Одно — это путь возвращения, он ненадежен, случаен, подобен рассыпанным крошкам, которые склюют птицы небесные, прежде чем я успею по нему вернуться. И все же надобно попытаться, в случае удачи он мне когда-нибудь поможет вспомнить самого себя. А что такое бессмертие, если не память?..
Решено: магический путь письма — буду вести этот судовой журнал, внося в него все перипетии моего опасного путешествия, все открытия и наблюдения; предварительно книжица сия будет заговорена одному мне известным способом, дабы стала она неуязвима от разрушительного времени и от злых духов. Амен.
Но ты, далекий, ты, другой, ты, который придешь после меня и на исходе дней нашего древа прочтешь эти записи, помни, откуда ты и где корни твои, помни, что вышел из серебряного источника, который питает древо и который рождается древом. И если слышишь ты в себе плеск родника, и если прорастают сквозь плоть твою ветви древа, то я, Джон Ди, баронет Глэдхилл, заклинаю тебя: обрати взор свой в себя, пробудись и восстань из могилы времени, и да откроется тебе: ты — это я!
Второе направление — и оно для меня, несчастного смертного, плоть которого томится в Мортлейкском замке, — это алхимизация тела и души, дабы они уже сейчас могли претендовать на бессмертие.
Путь этот открылся мне не сегодня, вот уже третий год, как я вступил на него; и у меня есть серьезные основания полагать, что троекратное видение, описанное выше, является следствием и первой наградой моих постоянных усилий в этом направлении...
Два года назад снизошло на меня озарение и открылся мне смысл истинной алхимии, уже к Рождеству 1579 года устроил я в Мортлейке лабораторию, снабдив ее всем необходимым, и даже выписал из Шросоери дельного лаборанта, который объявился у меня в том же году как раз на Рождество и с тех пор показал себя верным и добросовестным помощником, к тому же еще сверх всякого ожидания весьма сведущим в тайном искусстве и обладающим богатым опытом. Этот лаборант, по имени мастер Гарднер, пришелся мне по сердцу и, заслужив доверие, стал моей правой рукой, ибо верой и правдой соблюдал мои интересы, всегда готовый помочь
добрым советом, что и следовало со всем вниманием признать и с подобающей благодарностью отметить.
К сожалению, в последнее время все явственней обнаруживалось, что те высокие знания и особенно то доверие, которые я дарил ему, сделали его высокомерным и строптивым, посему мне все чаще приходилось сталкиваться с непокорством, непрошеными предостережениями и увещеваниями. Такой оборот меня не устраивал Я надеялся, что мой лаборант в скором времени опомнится и вновь признает во мне своего сеньора, может, даже научится ценить мою благосклонность. Однако наши расхождения отнюдь не исчерпывались различием взглядов на методы и практику искусства алхимии, он хотел воспрепятствовать моему общению с кроткими и мудрыми духами потустороннего мира, коих мне недавно удалось заклясть самым убедительным образом. Обуянный желанием перечить мне, он настаивал на том, что инфернальные демоны и стихийные душ попросту мистифицируют меня, хотя о какой мистификации может идти речь, если всякий раз, перед тем как приступить к заклинаниям, я возносил благочестивые и страстные молитвы к Господу и Спасителю всего живого Иисусу Христу, дабы помог Он мне в работе многотрудной и позволил благополучно довести ее до конца.
Голоса и духи, кои являлись мне, были столь богобоязненны и столь неукоснительно повиновались всегда приказам, провозглашаемым мною во имя Святой и Животворящей Троицы, что я просто не мог, да и не хотел, давать веры предостережениям Гарднера. К тому же их простые, толковые рекомендации касательно рецептов Философского камня и соли жизни шли вразрез с теми принципами, которыми руководствовался мой лаборант. Думаю, здесь просто была задета гордыня: Гарднер ведь полагал, что преуспел в герметических науках. Все это я по моему человеческому разумению понять могу, но не в силах сносить далее его упрямые возражения, какими бы благими намерениями они ни объяснялись. Я был уверен в принципиальном заблуждении моего лаборанта, утверждавшего, что от бесчисленных коварных козней обитателей иного мира заговорен лишь тот, кто в сокровенной глубине своей души прошел весь таинственный процесс духовного воскресения, основные этапы коего: мистическое крещение водой, кровью и огнем, появление на коже различных буквиц и знаков, постоянный привкус соли на языке, в ушах — непрекращающийся крик петуха и многое другое, как, например, плач младенца, который должен доноситься из чрева неофита. Как все это следует понимать, он говорить не захотел, утверждая, что клятва обязывает его к молчанию.
А так как я все еще колебался, не морочит ли меня в самом деле сатанинская прелесть, то вчера, в отсутствие Гарднера, принялся заклинать духов во имя Отца и Сына и Святого Духа явиться мне и сказать, какими сведениями располагают они о некоем Бартлете Грине и не водят ли с ним дружбу, находя его достойным своего товарищества.
В воздухе раздался странный свистящий смех, который меня вначале озадачил, однако потом духи с шумом великим стали проявлять недовольство моей подозрительностью, жуткие, как по металлу скрежещущие голоса, исходя от стен, пола и потолка, повелевали мне избегать отныне какого-либо общения с этим нечестивым посланцем Исаис Черной; позднее, в присутствии моих старых друзей Гарри Прайса и Эдмонда Талбота, они в знак всеведения своего сообщили мне тайну, которая была известна лишь мне одному и которую я скрывал даже от моей жены Яны. В заключение они запретили мне питать какое-либо подозрение касаемо обитателей иного мира и сказали, что мои мерзостные шашни с Бартлетом Грином могут быть искуплены лишь полным и бесповоротным отказом от всего, связанного с этим исчадием ада, и прежде всего от того угольного кристалла или магического зеркала, который он мне подарил в Тауэре и который я должен был в знак раскаяния собственноручно предать огню во имя Господне.
Это был мой настоящий триумф над Гарднером. Лаборант лишь угрюмо молчал, когда я рассказывал ему, что повелели мне духи. Так и не проронил ни слова, но мне это было безразлично, ибо в душе я уже отказался от него. А сегодня с утра, исполняя принесенную клятву порвать со всем, что могло напоминать Бартлета Грина или быть связанным с ним, я извлек из тайника угольный кристалл и на глазах Гарднера сжег его на сильном огне. К моему немалому удивлению, лаборант и бровью не повел —задумчиво, с серьезной миной наблюдал, как отшлифованный уголек ярко вспыхнул зеленым пламенем и бездымно сгорел, не оставив после себя ни малейшего следа шлака или пепла.
Уже на следующую ночь явилась мне издевательски ухмыляющаяся физиономия Бартлета Грина; думаю, своей ухмылкой он пытался скрыть ту ярость, которая бушевала в нем, ведь я сжег его угольное зеркало. Потом он стал медленно исчезать в клубах зеленого дыма, который настолько исказил его черты, что мне на мгновение привиделся совсем другой, незнакомый человек: волосы так плотно прилегали к ушам, что казалось, будто у него их и вовсе нет. Но все это, должно быть, мое воображение... Потом мне опять приснилось Глэдхиллское древо, которое изрекло: