Густав Майринк – Том 2. Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец (страница 88)
И вдруг — Офелия, невидимая, недосягаемая, но такая близкая, что сердце мое сладко заныло; казалось, нас разделяет лишь тончайшая, обманчиво прозрачная завеса, стоит только протянуть руку и...
Старик как будто тоже что-то уловил — он поднял голову, счастливая улыбка озарила его лицо.
— Да, да, не дрожи: здесь она, завсегда здесь, и днем и ночью... Никуда не отлучается, разве что проводит меня до дома... Совсем вроде рядом, а только ей, бедняжке, и это далеко — сворачивает на полдороге и назад, к скамеечке своей ненаглядной... — бубнил он себе под нос. — Боится, как бы тебя не пропустить! Чего доброго, не застанешь ее на месте и уйдешь, не дождавшись... А еще голубка моя белокрылая сказала мне, что любит тебя!... — Он дружески накрыл своей широкой ладонью мою руку, долго, блаженно улыбаясь, смотрел мне в глаза, а потом тихо добавил: — Возрадуйтесь и возликуйте кости смиренные,
ибо нет большей радости
Не зная, что на это и сказать, я молчал, словно воды в рот набрав, наконец, когда пауза стала невыносимой, выдавил из себя с трудом:
— Но... но, господин Мутшелькнаус... ваша дочь... она... она ведь в Америке?..
Старик придвинулся и, приблизив свои губы к самому моему уху, таинственно зашептал:
— Тс! Нет! Это все байки
Только теперь до меня дошло, что на гробовщика, как говорится, «накатило»; похоже, он стал одним из тех «нищих духом», кого в народе называют «божьими людьми» и почитают за пророков. Выживший из ума старик превратился в дитя — играл в камешки как несмышленый младенец, говорил простыми односложными фразами, как едва овладевший человеческой речью ребенок, однако за всеми его словами и поступками скрывалась отнюдь не глуповатая наивность детского разума, а парадоксальное ясновидение юрода.
— Но вам-то каким образом открылась «тайна сада сего Эдемского»? — спросил я.
— Была ночь, и стоял я у токарного станка, — принялся вещать гробовщик, — как вдруг водяное колесо встало. Я и так и сяк, а оно ни в какую. Возложил я тогда свою главу на верстак и задремал... Потом глядь — Офелия предо мной, вся такая просветленная, неземная... Тут она мне и говорит: «Отец, отныне твоя работа лишена всякого смысла, ибо я умерла. Знай же, что сердце мое обливается кровью при виде того, как ты трудишься не разгибаясь у своего станка. Даже сестрица-речка отказывается лить воду на эту дьявольскую мельницу, которая изо дня в день перемалывает твои жизненные силы. И помни, если ты по-прежнему будешь истязать себя в своем "Последнем
пристанище", мне самой придется вращать проклятое колесо. Отец, умоляю тебя, прекрати это бессмысленное колесование своей жизни! Остановись, иначе сестрица-речка не позволит мне больше отлучаться и я уже не смогу приходить к тебе». Ох и испугался же я! Протер глаза и, не разбирая, во сне ли, наяву привиделась мне моя голубка, как был в рабочей одежде, так и припустил к храму Пречистой Девы. А темень на улице хоть глаз коли, и тишина... Мертвая! И вдруг орган — там, внутри... Я еще подумал, что двери наверняка закрыты, и хотел было уже повернуть назад, как что-то меня остановило... Нет, смекаю себе, робким да неверующим вход в святая святых заказан, вечно обречены они тесниться в преддверии храма... Неужто и мой удел — тьма внешняя?.. И так мне стало страшно, что куда только делись мои сомнения!.. И отверзлись двери, и переступил я порог храма, и хотя внутри царил полумрак, священнические ризы Доминиканца сияли как горний снега, а потому мне с моего места в изножье резной фигуры пророка Ионы было видно все-все. Офелия сидела рядом и благоговейным шепотом объясняла мне священнодействие великого Белого.
Вот он предстал пред алтарем и замер с распростертыми руками, уподобившись большому сверкающему кресту, и все статуи святых пророков в храме сделали то же самое — одна за другой простерли они длани свои, и вскоре, куда ни глянь, повсюду мерцали призрачной белизной живые кресты. Потом подошел к стеклянному реликварию и положил туда что-то, похожее на небольшой черный булыжник.
«Это мозг, бедный твой мозг, отец, — шепнула мне на ухо Офелия. — Вот он замкнул его от тебя в свой ковчег, ибо не угодно ему, чтобы ты и впредь надрывался ради меня. Наступит срок, и ты получишь его назад, но к тому времени он уже превратится в драгоценный камень».
На рассвете что-то погнало меня сюда, к этой скамейке, — пришел, сижу, а зачем, и сам не знаю. Тут-то она мне и явилась, и теперь, что ни день, вижу я ее, мою Офелию. И все-то она мне не нахвалится на тамошнее житье-бытье, ну прямо не жизнь у них там во царствии блаженных, а сплошная благодать! Мой покойный родитель, гробовых дел мастер, тоже, оказывается, там, в эмпиреях, и он мне все простил — все-все, даже тот чертов клей, который меня угораздило поджечь по малолетству.
А по вечерам в ихнем парадизе, говорит, играют на театре, и кроткие ангелы глядят не нарадуются, как она представляет Офелию... Пиеса есть такая, «Король датский» называется...
А под конец, говорит, когда ее в подвенечном платье ведет к алтарю сам крон-принц, все небожители от умиления проливают слезы, светлые как божья роса, и диву даются, как это у нее все так ладно выходит! «Это только благодаря тебе, папочка, — приговаривает, — тебе и твоим трудам праведным, открылся мне путь на сцену. Всю мою жизнь там, на постылой земле, самой заветной моей мечтой было стать актрисой, и теперь она наконец с твоей помощью, папа, исполнилась».
Блаженно закатив глаза, старик замолчал.
Какая-то отвратительно приторная горечь вяжет мне рот. Неужели и «там» лгут? Или все это плод больного воображения гробовщика? Да и почему бы Офелии, если уж она сочла необходимым вступить с ним в контакт, не открыть ему правду, пусть не всю, пусть в мягкой, щадящей форме?
Крамольная мысль, что империя лжи отнюдь не ограничивается этим миром, но и простирается и во «Царствие Небесное», исподволь вползает мне в душу и принимается точить ее изнутри.
Но тут все мое существо преисполнилось Офелией; она хлынула с такой мощью, так неотвратимо затопила мою душу, что не стало
— Мертвые Божьим попущением могут творить многое, даже чудеса, — вновь принялся вещать старик. — Став плотью и кровью, они обретаются средь нас, живых. Веришь ты в это?! — вопросил он властно, почти угрожающе.
— Ничто не кажется мне невозможным, — уклончиво ответил я.
Старик удовлетворенно промолчал. Потом вскочил и направился к выходу из сада. Не прощаясь...
Но тут же возвратился и, подойдя ко мне вплотную, твердо сказал:
— Нет, ты в это не веришь! Офелия восхотела, чтобы ты узрел собственными глазами и уверовал. Пойдем!
Он схватил меня за руку так, словно собрался тащить за собой волоком. Помедлил... Настороженно вслушался, казалось, внимая какому-то потустороннему гласу...
— Нет, не теперь... Сегодня ночью, — снова впадая в свою обычную прострацию, пробормотал себе под нос. — Помни, сегодня ночью... здесь... у скамейки...
И побрел восвояси.
Шел как пьяный, спотыкаясь на каждом шагу, и хватался за стены дома.
А я стоял и растерянно смотрел ему вослед, не зная, что и думать...
Лик Медузы
Крохотная, убого обставленная комнатенка... Мы сидим за круглым столом... Нас пятеро: гробовых дел мастер Мутшелькнаус, маленькая горбатая белошвейка (ведьма, как поговаривают в городе), чрезвычайно полная, рыхлая, пожилая дама, какой-то господин с длинными тусклыми волосами — эти двое мне совершенно незнакомы, — и я.
Над обшарпанным шкафом висит дешевенький, ярко раскрашенный образок Девы Марии — сердце, пронзенное семью мечами... В кроваво-красной склянке тлеет чахлый огонек лампады...
— Помолимся же, братья и сестры! — восклицает длинноволосый господин и, истово ударив себя в грудь, принимается скороговоркой тараторить «Отче наш».
Мертвенная белизна тощих немощных рук — этот неестественный цвет бывает только у нищих, страдающих малокровием школьных педагогов, — сандалии на босу ногу...
Рыхлая дама тяжко вздыхает и, качнув телесами, с усилием сглатывает комок, кажется, еще миг — и она разрыдается.
— Ибо Твое есть царство и сила и слава, Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно и во веки веков, амен, а теперь составим цепь и приступим к песнопению, усладим слух наших добрых духов, ведь они так любят гармонию! — на одном дыхании заканчивает длинноволосый «педагог».