Густав Майринк – Том 2. Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец (страница 80)
Время, словно сорвавшаяся с цепи гончая, преследует мое сердце, стремясь во что бы то ни стало догнать его и порвать на куски, но маленький затравленный комочек плоти не сдается, он всегда на один удар пульса впереди...
«Сейчас, сейчас меня захлестнет стремительным потоком, — чувствую я. — Это кровь, кровь!.. Она бьет из проломленной головы гробовых дел мастера Мутшелькнауса, брызжет у него из-под пальцев подобно гейзеру, который пытаются зажать рукой».
Секунда, другая — и я захлебнусь! Еще пытаюсь нащупать столбик причала и стискиваю зубы, следуя последнему приказу угасающего сознания:
«Держи язык за зубами, как бы в горячечном бреду лихорадки он не проболтался, что это ты подделал подпись своего отца».
Внезапно прихожу в себя; сознание — яснее, чем наяву, живее, чем во сне.
Слух мой стал таким острым, что я различаю малейший шорох, как бы далеко ни находился его источник.
Слышу, как на вершинах дерев потустороннего берега поют птицы, и так же отчетливо различаю голоса, уныло бормочущие молитвы в храме Пречистой Девы.
Неужели сегодня воскресенье?
Странно, что орган, звучащий обычно столь мощно и торжественно, не заглушает шепота молящейся паствы. Невероятно, но громкие звуки на сей раз нисколько не мешают тихим и слабым!
Однако кто это там хлопает дверями по всему дому? А я-то думал, что нижние этажи необитаемы! Мне казалось, что там, внизу, в пустых покинутых комнатах пылится лишь старая ветхая рухлядь.
Уж не наши ли это предки? Воскресли вдруг разом и разгуливают теперь по своим полузабытым апартаментам.
Надо бы спуститься вниз и поприветствовать их! А почему бы и нет, ведь я чувствую себя таким сильным, бодрым и здоровым?
Но вовремя спохватываюсь: придется прихватить свое тело, а с ним у меня не все в порядке... Да и не могу же я средь бела дня заявиться к моим достославным прародителям в ночной рубашке!
В прихожей раздается стук; отец подходит к входным дверям и, приоткрыв одну из створок, почтительно говорит:
— Нет, дедушка, еще не время. Вы ведь знаете, что сможете к нему пройти только после моей смерти.
Сцена эта повторяется девять раз.
Когда же постучали в десятый, я уже знал: там, на пороге, патриарх, основатель нашего рода.
И я не ошибся, это видно по тому, как низко и благоговейно склоняется в поклоне мой отец, распахивая двери настежь.
Сам же выходит, плотно прикрыв за собой дверные створки; тяжелые мерные шаги, перемежающиеся постукиванием посоха, приближаются к моему ложу. Глаза мои закрыты, какое-то внутреннее чувство подсказывает, что мне не следует их открывать.
Но и сквозь сомкнутые веки, так же отчетливо, как если бы они были прозрачными, вижу я комнату со всей находящейся в ней обстановкой.
Патриарх откидывает мое одеяло и подобно наугольнику налагает мне на горло свою правую руку с отставленным под прямым утлом большим пальцем.
— На уровне сего этажа, — монотонно, как литанию, бормочет старец, — почил твой
В иной человеческой обители, в ином человеческом теле, мертвые просыпаются допрежь срока воскресения своего, однако сие еще не есть жизнь истинная, но токмо лишь видимость, краткая и призрачная; тогда простецы говорят о «привидениях», тогда простецы говорят об «одержимости»...
Старец повторяет свой странный ритуальный жест, налагая ладонь с отставленным большим пальцем мне на грудь:
— На сих высотах погребен твой прадед.
И так, этап за этапом, минуя подложечную впадину, поясницу, бедра и колени, спускается он по моему телу вниз. Наконец его ладонь ложится на подошвы моих ног.
— Ну вот мы и сошли в мои пределы! Ибо ступни суть основание, на коем созиждится все строение; они подобно корням связывают бренную человеческую плоть с матерью-землей, когда сам человек странствует в духе.
Итак, пробил час, и непроглядная ночь твоего солнцестояния сменяется ясным днем. Отныне мертвые в тебе, сыне мой, начинают воскресать.
И я первый.
Патриарх садится у моей постели и все так же монотонно продолжает свой чудной монолог, однако по шелесту книжных страниц, которые он время от времени перелистывает, я догадываюсь, что легендарный основатель нашего рода зачитывает мне из фамильных хроник — о них довольно часто упоминал отец.
Неспешно и даже как будто сонно льется его речь, усыпляя мои внешние органы чувств и пробуждая внутренние, сокровенные,
до какой-то болезненной, почти невыносимой чувствительности, когда я уже не знаю, откуда доносится этот голос, и мне вдруг кажется, что эта потусторонняя литания рождается где-то в сокровенных глубинах моего Я, что все мое существо проникается изнутри тайным ее смыслом и только потом, преисполнившись откровением, изливает избыток наружу, облекая его в куцые заношенные оболочки человеческих слов:
— Ты двенадцатый, я первый. Всякий счет начинается с «единицы» и заканчивается «дюжиной». Сие есть таинство творения, имя коему — Человек, ибо и по сию пору созидает Всевышний образ и подобие Свое неисповедимое.
Тебе, сыне мой, надлежит стать вершнем древа, устремленным к свету животворящему; я есмь корень, воссылающий силы предвечной тьмы навстреть солнечным лучам.
Но знай же, я есмь ты, и ты еси я, буде исполнятся сроки и древу нашему завершену бысть в росте своем.
Да вот хоть наше бузинное деревце... Помни, что о чудной силе растения сего, зовомого в кущах райских древом жизни, и по сей день легенды сказывают. Обрежь ветви ему все до единой, обруби вершень и корни, а потом возьми голый ствол, обороти «вверх ногами» и воткни в землю... Не пройдет и десяти дней, как обрубок сей прорастет, и то, что было вершнем, станет корнем, а то, что было корнем, вершнем устремится к солнцу, ибо всякое волоконце чудодейственного растения проникнуто единосущием сокровенным «Я» и «Ты».
Вот почему избрал я бузинное деревце символом нашего рода и поместил его в герб фон Иохеров! Вон он, живой символ, зеленеет на крыше нашего дома!
Здесь, на земле, оно лишь подобие, такожде всякая форма в мире подлунном, однако в вечном царстве нетленного сие малое деревце почитается первым средь всех дерев. Не единожды в своих посю- и потусторонних странствованиях мнился ты себе древним старцем, знай же, сыне мой, то был я — твое основание, твой корень, твой прародитель, это меня ты ощущал в себе.
Оба мы зовемся Христоферами, ибо я и ты — суть одно и то же...
Такоже как и тебе, тезка мой, выпала мне судьба найденыша, токмо я на стезях странствований своих сподобился Великого отца и Великую мать обрящить, а вот родителей кровных, как ни старался, не сыскал; ты же, напротив, родителей своих кровных обрел, но Великого отца и Великую мать тебе еще предстоит найти! Я — начало, ты — конец, когда же проникнемся мы дружка дружкою в полной мере и, исполненные взаимно
сокровенной сутью, станем как две капли воды тождественны и неотличимы, тогда замкнется
Ночь солнцестояния твоего, сыне мой, есть день воскресения моего. Закат твоей жизни станет моим восходом и, чем больше теряешь ты, тем больше обретаю я...
Откроешь ты очи свои — и я закрою свои, закроешь — и я прозрею... Воистину, так было до сих пор.
Поставлены мы друг напротив друга, как сон и явь, как бодрствование и забытье, как жизнь и смерть, и встретиться нам в мире сем не суждено, разве что на мостике шатком озарения твоего, сиянию полярному подобно вспыхивающему в ночи земной юдоли.
Но истинно говорю тебе, вскоре все переменится; исполнятся сроки и время преломится надвое! Время твоей нищеты и время моего богатства. Солнцестояния кромешная ночь трещиной бездонной ляжет меж временем и временем.
И тот, кто не созрел, — проспал ее или же обречен блуждать во тьме; и праотцы его пребудут погребенными в нем вплоть до Судного дня. Сколько их, заблудших, кои доверяют лишь голосу плоти! Чернь, презревшая корни свои, они преступают любые законы и заповеди жалкой плотской выгоды ради. И все же любителей поспать больше — слишком трусливы они
В твоих же жилах, сыне мой, течет благородная кровь, ради любви готов ты пойти даже на убийство.
Истинно говорю тебе, если не станет преступление и подвиг суть одним и тем же, то оба так и пребудут тяжким бременем, а обремененный не может быть бароном[32].
Понтифик, коего простолюдины называют Белым доминиканцем, отпустил тебе все грехи, не токмо прошлые, но и будущие, ибо ведомы ему таинственные скрижали судьбы; ты же по недомыслию своему возомнил, будто бы обладаешь правом выбора и волен по собственному усмотрению решать, что есть зло, а что — добро. Белый доминиканец изначально свободен от всякого «зла» и от всякого «добра», от «греха» и от «добродетели», от «преступления» и от «подвига», а стало быть, свободен он и от иллюзий. Мы же все — и ты и я, — не свободны, ибо по скудости ума своего не можем не воображать и сами взваливаем на себя бремя иллюзий наших. Стань как Белый доминиканец
— и будешь свободным от бремени. Он — грядущий Великий вершень, порожденный Великим довременным пра-корнем.
Он — сад, а ты, и я, и все, подобные нам, — дерева, произрастающие в сих заповедных кущах.