Густав Майринк – Том 2. Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец (страница 24)
Все утро они не выходят из своих комнат и, затаив дыхание, прислушиваются у дверей, стараясь угадать, когда старуха удалится в другое крыло замка.
Час за часом проходит в томительном ожидании, бьет полдень, и вот где-то в глубине дома как будто звякнули ключи, теперь пора: мгновение — и они в парке, стремглав к часовне, двери настежь, пулей внутрь и сразу захлопнуть... Тяжелые створки с лязгом смыкаются, сухо щелкает замок...
Оглушенные счастьем влюбленные не видят того, что металлическая крышка люка, ведущего в склеп, поднята, подпертая деревянной распоркой, не замечают зияющей квадратной дыры в каменных плитах пола, не чувствуют ледяного могильного дыхания, проникающего из-под земли, — они замерли, пожирая друг друга глазами, как хищные звери; Сабина хочет что-то сказать, но лишь невразумительный похотливый лепет сходит с ее пересохших губ, Леонгард срывает с нее одежду, и они, задыхаясь, впиваются друг в друга...
Страсть ослепляет их, лишает рассудка: они слышат шорох вкрадчивых шагов, осторожно, ступень за ступенью, всплывающий из глубины, — слышат, но это им сейчас так же безразлично, как шелест листвы.
Белые, почти нереальные, из черного квадрата появляются руки, сначала одна, потом другая, в поисках опоры тощие пальцы начинают движение по периметру отверстия, чутко ощупывая каменный край... Медленно, в полной тишине, возникает из тьмы бледное лицо...
Из-под полуприкрытых век, словно в красном тумане, Сабина смотрит на это видение и не понимает... Реальность обрушивается как лавина: да ведь это кошмарная старуха, воплощенное
«всюду и нигде!». Душераздирающий женский вопль повисает под сводами часовни...
Леонгард в ужасе вскакивает, на мгновение замирает, парализованный злорадной гримасой матери, потом свет меркнет у него в глазах... Ярость вскипает с такой силой, что на сей раз переливается через край: пинок ноги — и распорка летит в сторону, массивная громада крышки, застыв на долю секунды, низвергается всей своей сокрушительной тяжестью вниз, на втянутую в плечи голову— жуткий хруст размозженного страшным ударом черепа и далекий приглушенный стук рухнувшего на дно тела...
Как громом пораженные, стоят двое преступников, молча глядя вылезшими из орбит глазами на сверкающий крест.
Чтобы не упасть, Сабина медленно опускается на пол и со стоном прячет лицо в ладонях; Леонгард на негнущихся ногах ковыляет к молитвенной скамье. В мертвой тишине слышно, как стучат его зубы...
Время идет... Ни один не решается пошевелиться, даже смотреть друг на друга избегают; потом, настигнутые одной и той же мыслью, бросаются к дверям и, выскочив на свободу, мчатся назад к замку — опрометью, не чуя под собой ног, как будто их по пятам преследуют разъяренные фурии...
Закат превратил воду источника в лужу крови, в оконных стеклах замка бушует неистовое пламя, тени деревьев подобно длинным черным рукам тянут через лужайку свои хищные цепкие пальцы, которые терпеливо, дюйм за дюймом, перебирают складки газона, нашаривая в траве кузнечиков, до тех пор пока не удушат стрекот последнего. Сумерки сгущаются в темную, непроницаемую синеву ночи.
Покачивая головами, гадает прислуга, куда подевалась графиня; спросили юного господина, тот только пожал плечами и отвернулся, скрывая свою мертвенную бледность.
При свете фонарей обыскали парк, тщательно обследовали берег пруда, даже в воду посветили — непроницаемо черная, она отражала свет, неподалеку плавал полумесяц, в камышах беспокойно били крыльями дикие утки.
Старик садовник отвязал собаку и двинулся в лес, время от времени откуда-то издали доносилось его едва различимое ауканье, и каждый раз вскакивал в ужасе Леонгард: другой, окликающий из-под земли голос мерещился ему.
На часах полночь. Садовника все еще нет, чувство неопределенной тревоги, неотвратимо надвигающегося несчастья
свинцовым гнетом нависло над прислугой; притихшие, тесно прижавшись друг к другу, сидят они на кухне и шепотом рассказывают страшные истории о кровожадных оборотнях: днем они люди как люди, а по ночам превращаются в волков и убегают на погост пожирать мертвечину из разрытых могил...
Проходят дни, недели, а графини как не бывало; просили Леонгарда отслужить заупокойную мессу, но он наотрез отказался. Вместо этого велел вынести из замковой часовни и алтарь, и образа — не оставил ничего, кроме молитвенной скамьи, на которой и просиживал часами, погруженный в тяжелые думы; не терпел, когда к нему входили не спросясь. Говорят, кто-то видел в замочную скважину, как он лежал, простершись на полу, прижав ухо к металлическому люку, словно к чему-то прислушивался...
На ночь Сабина приходит к нему; прислуга провожает ее косыми взглядами: погрязшие в разврате прелюбодеи даже не считают нужным от людей скрываться.
Вскоре слух о таинственном исчезновении графини дошел до расположенного внизу селения углекопов, а оттуда и дальше. Однажды к замку подкатила желтая почтовая карета, из нее вышел тощий как веретено писец в парике, прибывший по поручению местного магистрата. Они с Леонгардом надолго заперлись и тихо о чем-то беседовали, потом чиновник уехал. Прошло несколько месяцев, судейские о себе вестей не подавали, дело как будто замяли, однако зловещие слухи кружили по-прежнему.
Никто в замке уже не сомневался, что графиня мертва, но ее бесплотный призрак как бы продолжал жить, и его невидимое, наводящее ужас присутствие ощущалось всеми.
На Сабину смотрели исподлобья, приписывая вину за содеянное ей, да и в присутствии юного графа разговоры как-то сами собой иссякали, обрывались на полуслове.
Леонгард делал вид, что ничего не замечает, выказывая холодное, презрительное равнодушие.
Ничто не изменилось со смертью графини, замок ветшал на глазах, запустение зашло слишком далеко, да никто и не думал бороться с ним; вьющиеся растения карабкались по стенам, нагло разгуливали мыши и крысы, в темных углах гнездились совы, крыша окончательно прохудилась, открытые дождю и снегу стропила гнили и понемногу обваливались...
Лишь в библиотеке еще сохранялась какая-то видимость порядка, хотя большая часть книг безнадежно истлела и ни на что уже не годилась.
Целыми днями Леонгард копался в старинных фолиантах, стараясь расшифровать попорченные влагой страницы, на полях которых еще сохранились пометки, сделанные резким, стремительным почерком отца; Сабину не отпускал от себя ни на шаг, а если ей все-таки приходилось отлучиться по домашним делам, места себе не находил, охваченный неодолимой тревогой.
Часовню навещал теперь вместе с ней, однако днем они никогда не разговаривали и только ночью, когда лежали рядом, на него что-то находило, и его память начинала путаной монотонной скороговоркой извергать все, что он вычитал за день; Леонгард очень хорошо понимал, что это лишь защитная реакция мозга, который каждой своей клеточкой отчаянно сопротивляется, стараясь отгородиться частоколом слов от жуткого образа мертвой графини, готового в любую секунду соткаться из мрака, стараясь заглушить дробной словесной чечеткой жуткий хруст размозженного черепа, кошмарным эхом, даже если изо всех сил зажать уши руками, доносящимся со дна души. И хотя Сабина слушала, не прерывая, в каком-то неживом, деревянном оцепенении, он все равно чувствовал, что смысл сказанного ускользает от нее; пустой, неподвижный взгляд — похоже, она всматривается в те же самые сумрачные глубины, откуда доносится сводящее его с ума эхо.
Пожатию руки ледяные пальцы Сабины отвечают лишь по прошествии долгих минут, сердце ее как омут, оттуда не исходит ничего; он пытается увлечь ее с собой в темный водоворот страсти, чтобы, захлебнувшись в его страшной воронке, обрести себя вновь по ту сторону преступления, в счастливых днях, когда ими не тяготело проклятье, поистине такой день мог бы стать исходной точкой новой жизни. Однако Сабина даже в самых жарких объятиях лежит безучастная, к чему-то прислушиваясь, его самого пронзает ужас, когда он касается ее округлого чрева, в котором созревает невидимый свидетель кровавого преступления.
Сон глубокий, свинцовый, без сновидений, однако забыться все равно не удается; Леонгарда вбирает какая-то беспредельная пустота, лишенная даже преследующих его наяву страхов — ничего, только мучительно бесконечный спазм ожидания, внезапное помрачение чувств, черный провал, в который срывается, и летит, и никак не может достичь дна человек, уже положивший голову на плаху и с закрытыми глазами гадающий, что быстрее: следующий, последний удар пульса или топор заплечных дел мастера.
Каждое утро, просыпаясь, Леонгард пытается сконцентрировать свою волю и разорвать роковые оковы мучительных воспоминаний; призывает на помощь отца, и сразу начинает кровоточить незаживающая рана, оставленная отточенным лезвием: «...во что бы то ни стало, сын мой, найди в себе точку опоры, над коей не властен внешний мир», кажется, еще немного, последняя капля и... и его взгляд падает на Сабину: он видит, как она судорожно, изо всех сил, старается улыбнуться, и все — дальше снова отчаянное бегство от самого себя.
Он решает изменить свое окружение, отпускает прислугу, остается только старик садовник — одиночество с его изматывающим ожиданием становится еще более невыносимым, призрак прошлого — все ближе, все живее...