реклама
Бургер менюБургер меню

Густав Майринк – Том 2. Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец (страница 17)

18

Если бы женщины вместо детей рожали велосипеды или автоматические, многозарядные пистолеты, вы бы увидели, как сразу бойко, наперегонки, побежали бы парочки под венец. Ну что ж, в золотой век, когда человечество еще находилось в начальной фазе развития, люди верили только в «плоды своего воображения», потом наступила эпоха, когда они стали поклоняться «плодам земным», иными словами, тому, что насыщало их утробу, теперь они вскарабкались на вершину совершенства и лишь то почитают истинным, что подлежит... купле-продаже.

Однако превыше всего потомки Адама блюдут четвертую заповедь: «почитай отца своего и мать свою», ибо свято уверены в том, что машины, которые они в поте лица своего произвели на свет Божий и которые смазывают высококалорийным веретенным маслом, в то время как сами довольствуются суррогатным маргарином, в будущем сторицей воздадут им за родовые муки, устроив родителям своим здесь, на земле, райскую жизнь, вот только авторы сей утопии почему-то не принимают в расчет одно очень важное обстоятельство: ведь и машины — а ничто человеческое им не чуждо — могут оказаться неблагодарными детьми.

Жалкие черви! В своих радужных мечтах они тешат себя иллюзией, что машины — это мертвые механизмы, неспособные действовать самостоятельно, железные игрушки, которые можно выбросить как наскучившую куклу.

Вам когда-нибудь приходилось видеть пушку, драгоценнейший? Она что, по-вашему, тоже «мертва»? В таком случае я вам скажу, еще никогда ни с одним самым прославленным генералом так не носились, как с этим металлическим монстром! У генерала насморк, ангина, а никто и не почешется, зато «мертвые» пушки заботливо кутают на ночь в специальные чехлы, чтобы они не «простудились» — не заржавели, иными словами, — и одевают на них особые колпаки — не дай Бог начнется гроза и дождевые струи затекут в нежное нутро.

Конечно, можно возразить: пушка гремит лишь тогда, когда она заряжена порохом и дана команда «пли!», но разве тенор на театральной сцене не начинает голосить по мановению

дирижерской палочки, да и арию свою он исполнит правильно только в том случае, если будет достаточно основательно набит музыкальной грамотой? Воистину, во всем мироздании не найдется ни единой вещи, которая бы действительно была мертва!..

   — А как же наша милая родина? Она в самом деле мертвое небесное тело? — робко пискнул доктор Хазельмайер.

   — Ну что вы, ни в коем случае, — принялся поучать его господин граф, — это только маска смерти. Луна — как бы это лучше сказать? — линза, которая подобно волшебному фонарю преломляет животворящие лучи этого проклятого спесивого солнца и, извращая их действие на прямо противоположное, оплодотворяет ядовитым и тлетворным флюидом смерти внешний мир, так что различные бредовые фантасмагории, порожденные горячечным человеческим мозгом, магически пресуществляются в иллюзорную действительность. Однако самое забавное то, что почему-то из всех светил именно Луна пользуется у людей особой любовью: их слывущие ясновидцами поэты воспевают ее в своих омерзительно сентиментальных «творениях», декламация коих сопровождается мечтательными вздохами и томным закатыванием глаз, и ни у кого из млеющих от «неземного» восторга слушателей не побелеют от ужаса губы, ведь вот уже миллионы лет, месяц за месяцем, вокруг Земли зловеще чертит крути бескровный космический труп! Что и говорить, даже собаки — особенно черные — и те оказались мудрее: они хоть поджимают хвосты и воют на Луну.

   — Недавно в одной из ваших неподражаемо остроумных эпистол вы, дорогой граф, писали, будто бы машины являются креатурами Луны, но... но разве...

   — Нет, вы меня неправильно поняли, — прервал доктора господин граф. — Луна своим ядовитым дыханием лишь оплодотворяет человеческий мозг идеями, а машины — это уже порождение рук человеческих, видимый результат лунных инспираций.

Солнце посеяло в душе смертных страстное желание жить в радости и в конце концов сломить оковы проклятья, заставляющего людей в поте лица своего создавать преходящие вещи, однако Луна — тайный источник земных форм, — пропустив солнечные лучи через свой фильтр, замутнила их и превратила в обманчивое мерцание, в свете которого благие семена взошли ядовитой порослью утопических иллюзий, сместивших вовне — в осязаемое — то, что человеку должно было созерцать лишь в сокровенной глубине своей.

Итак, машины — это ставшие видимыми тела титанов, порожденные мозгом деградировавших героев.

«Понимать» и «создавать» можно лишь то, что уже в виде прообраза «зримо» присутствует в душе, которая стремится воплотить его и слиться с ним в единое целое. Так и люди... Беспомощные, они обречены на вырождение; в один прекрасный день падший Адам предстанет во всей наготе своей, и плоть его будет отныне никогда не затихающим, монотонно тикающим часовым механизмом — идеал, который род человеческий спокон веку бессознательно пытался собой олицетворять: унылое и безотрадное Perpetuum mobile.

Мы же, мы, лунные братья, станем тогда истинными наследниками «вечного бытия», того непреходящего сознания, кое никогда не скажет: «Я живу», но — «Аз есмь», ибо ведомо ему: «Даже если вся вселенная развалится на куски — Я пребудет!»

Земные формы так же иллюзорны, как сновидения, потому-то и властны по собственному желанию трансформировать свое тело в любую другую модификацию: среди людей мы в человеческом обличье, среди призраков — тени, среди мыслей — идеи, а ключ ко всем этим превращениям — таинства нашего братства, лишь они позволяют нам менять свои оболочки как надоевшие одежды. Всю жизнь человек спит и видит сны, но как только тот, кто находится на грани пробуждения, внезапно осознает это, его сон мгновенно меняет направление, и он «просыпается», впрыгнув, так сказать, обеими ногами в новое тело, ибо плоть, по сути, не что иное, как вводящая в заблуждение своей обманчивой плотностью судорога вездесущего времени.

   — Отлично сказано, — с воодушевлением подхватил доктор Хазельмайер своим сладким девичьим голоском, — но почему бы не открыть земным существам тайну трансфигурации. Это что, так плохо?

   — Плохо не то слово — ужасно! — вскричал господин граф. — Вы только представьте: человек во всеоружии магических энергий принимается насаждать в космосе «культуру»!

Знаете, почтеннейший, как будет выглядеть недели через две наша Луна? В каждом кратере по стадиону, а вокруг — море разливанное помоев.

Ну, а если к нам проникнет драматическое «искусство», тогда пиши пропало: такую кислятину разведут, что ни одна травинка, сколько ни старайся, не взойдет на нашей почве, отравленной горючими слезами не в меру чувствительной публики.

Или вы, может быть, желаете, чтобы и на нашей тихой планете день и ночь трезвонили телефонные аппараты, оповещая об изменениях биржевого курса? А что вы скажете насчет «Космического общества блюстителей нравственности»? Да ведь эти ханжи, глазом не моргнув, потребуют от двойных звезд Млечного Пути представить заверенные нотариально брачные свидетельства!

Нет, нет, мой милый, пусть уж наше ветхое, отсталое мироздание погрязает и впредь в своей беспросветной рутине.

Однако оставим эту неприятную тему, кроме того, дорогой доктор, самое время убывать... пардон, хотел сказать, отбывать... Итак, до свидания у магистра Вирцига в августе тысяча девятьсот четырнадцатого... Это будет начало великого конца, а нам всем бы хотелось достойно отметить катастрофу человечества. Не так ли?..

Господин граф еще не договорил, а я уже накинул свою ливрею, чтобы помочь доктору Хазельмайеру упаковать вещи и поднести их до кареты.

Через несколько секунд я стоял в коридоре.

Но что это: граф дю Шазаль вышел из библиотеки один — голландский камзол перекинут через руку, в другой — шелковые панталоны, башмаки с пряжками и конусообразная шляпа... Не удостаивая меня взглядом, господин граф проследовал в свои спальные покои и плотно закрыл за собой дверь.

Как и полагается хорошо вышколенному слуге, я и бровью не повел: раз мой господин ничего особенного в бесследном исчезновении своего визитера не находит, значит, так тому и быть, однако прошло немало времени, прежде чем мне удалось наконец заснуть...

Теперь я должен перескочить через много лет.

Их однообразная череда запечатлелась в моей памяти подобно фрагментам из пыльной, пожелтевшей от времени книги со сложным запутанным сюжетом, которую я прочел в каком-то лихорадочном, полубессознательном состоянии, воспринимая лишь отдельные куски.

Однако одно помню четко: весной 1914 года господин граф внезапно обратился ко мне: «В скором времени я уеду на... на Маврикий, — при этом он испытующе посмотрел на меня, — и мне бы хотелось, чтобы ты поступил на службу к моему другу магистру Петеру Вирцигу в Вернштейне-на-Инне. Ты меня понял, Густав? И чтоб никаких отговорок».

Я молча поклонился.

А однажды ночью граф дю Шазаль без каких-либо сборов и предупреждений покинул замок; как и куда он поехал, не знаю, не видел, во всяком случае, войдя поутру в спальню господина графа, чтобы помочь ему одеться, я обнаружил в его огромной, с балдахином кровати какого-то неизвестного человека.

Как потом выяснилось в Вернштейне, это и был магистр Петер Вирциг...