реклама
Бургер менюБургер меню

Густав Майринк – Голем. Вальпургиева ночь. Ангел западного окна (страница 13)

18

— Здесь тоже нет ничего удивительного. Человека пугают только призрачные вещи — «кишуф»[Колдовство, магия (др.-евр.).]; жизнь раздражает и жжет как власяница, но солнечные лучи горнего мира теплы и милосердны.

Я промолчал, ибо не нашелся, что сказать. И он, казалось, не ждал ответа, сел напротив меня и спокойно продолжал:

— Даже серебряное зеркало, обладай оно чувствами, испытывало бы одну боль при полировке. Но, став гладким и блестящим, оно заново отражает все, что попадает в него, без горя и забот… Хорошо человеку, — добавил он чуть слышно, — когда он может сказать о себе — я отполирован.

На секунду он погрузился в раздумье, и я слышал, как он бормочет по-еврейски:

— Лишуосхо кивиси, Адошэм[«На помощь Твою надеюсь, Господи» (Бытие, 49, 18).].

Затем его голос вновь ясно дошел до моего слуха:

— Ты пришел ко мне, погруженный в глубокий сон, и я тебя разбудил. Псалом Давида гласит:

«Тогда я сказал себе: теперь я начинаю; десница Всевышнего сотворила это изменение»[В русском каноническом тексте Псалтири эта фраза звучит иначе: «И сказал я: «Вот горе мое — изменение десницы Всевышнего» (76, II).].

Восстав со своего ложа, человек воображает, будто стряхнул с себя сон, и не знает, что пал жертвой своих ощущений и стал добычей нового, более глубокого сна, чем тот, от которого он только что очнулся. Есть лишь одно истинное бодрствование, и оно то, к которому ты отныне приблизился. Возгласи людям об этом, и они скажут, что ты болен, ибо не поймут тебя. Посему бессмысленно и жестоко сообщать им такое.

«Ты как наводнение уносишь их; они — как сон, как трава, которая утром вырастает, утром цветет и зеленеет, вечером подсекается и засыхает»[Псалом 89, 6.].

«Кем был незнакомец, пришедший ко мне в каморку и принесший книгу Иббур? Во сне или наяву я видел его?» — пытался я спросить, но Гиллель ответил мне прежде, чем я успел облечь свои мысли в слова:

— Допустим, человек, который пришел к тебе и которого ты называешь Големом, символизирует пробуждение мертвых через сокровенную жизнь духа. Любая вещь на земле не что иное, как вечный символ, воплощенный в прахе!

Как появляется мысль в твоих глазах? Любая форма, зримая тобою, познается глазами. Все, что образует сгусток формы, прежде было призраком…

Я почувствовал, как все идеи, до сих пор неподвижно закрепленные в моем мозгу, сорвало с якоря и унесло в открытое море, подобно кораблям без кормила.

Гиллель спокойно продолжал:

— Однажды проснувшийся никогда не умрет. Сон и смерть единосущны.

«…никогда не умрет?» — пронзила меня тупая боль.

— Две стези бегут рядом: дорога жизни и дорога смерти. Ты взял книгу Иббур и прочел ее. Душа твоя зачала от духа жизни, — доносился до меня голос Гиллеля.

«Гиллель, Гиллель, позволь мне идти той дорогой, которой идут все — дорогой смерти!» — неистово кричало все во мне.

Лицо Шмаи Гиллеля стало каменно-суровым.

— Люди никуда не идут ни дорогой жизни, ни дорогой смерти. Их несет, как мякину в бурю. В Талмуде сказано: «Прежде чем сотворить мир, Господь поставил перед каждым человеком зеркало, в нем они увидели духовные страсти бытия и блаженство, даруемое после них. Одни приняли на себя муки, другие отказались от них. И тогда Всевышний вычеркнул последних из книги жизни». Но ты идешь одной дорогой и выбрал ее по своей воле, хотя даже и не догадываешься об этом: ты призван самим собой. Не печалуйся: мало-помалу приходит знание, приходит и память. Знание и память — единосущны.

Дружеский сострадательный тон, с каким Гиллель завершил свою речь, пролил бальзам на мою душу, и я почувствовал себя в безопасности, точно больной ребенок, узнавший, что его отец рядом с ним.

Я поднял глаза и увидел, что в комнате появилось сразу несколько человек, окруживших нас, одни в белых саванах, какие носили древние раввины, другие в треуголках и туфлях с серебряными пряжками. Но Гиллель провел рукой по моим глазам, и комната снова опустела.

Тогда он проводил меня до лестницы и дал зажженную свечу, чтобы мне не добираться до своей каморки в темноте.

Я снова лежал в своей постели и пытался заснуть, но безмятежный сон не приходил, и я вместо этого пребывал в странном состоянии, которое не было ни грезами, ни сном, ни бодрствованием.

Я погасил свечу, но тем не менее в комнате было так светло, что я легко мог различать четкие контуры любой вещи. При этом на душе был полный покой, и меня не мучила смутная щемящая тоска, изводившая меня, когда я находился в подобном настроении.

Ни разу в жизни мой мозг не работал так ясно и четко, как теперь. Ритм бодрости проходил по моим нервам и строил мысли плечом к плечу, как войско, ждавшее лишь моего приказа.

Стоило мне только вызвать его, и оно выступит передо мной и выполнит любое мое желание.

Мне припомнилась камея, которую я пытался вырезать на прошлой неделе из авантюрина, но безуспешно, поскольку слишком рассеянные переливы блесток в минерале никак не желали совпасть с чертами лица, увиденного мною в воображении, и я мгновенно схватил образ и уже хорошо знал, как надо вести штихель, чтобы овладеть структурой каменной массы.

Бывший раб орды фантастических картин и видений, в которых я никогда не мог различить, где в них образы, а где идеи, я внезапно увидел себя теперь владыкой и монархом в пределах собственного царства.

Уравнения, которые я и прежде-то с грехом пополам штурмовал на бумаге, я начал играючи щелкать, как орехи, сразу добираться до ядра, не прибегая к перу.

И все это я делал благодаря новой пробудившейся во мне способности видеть и удерживать в памяти именно то, что мне было нужно: числа, формы, предметы или краски. И если речь шла о вопросах, которые невозможно было решить с помощью штихеля — скажем, философские проблемы или что-то в этом духе, — тогда вместо внутреннего прозрения мне помогал слух, причем моим путеводителем здесь был голос Шмаи Гиллеля.

На мою долю выпало познание особого рода.

То, что я всю жизнь бессчетное число раз бездумно пропускал мимо ушей как всего лишь одни слова, предстало передо мной в своем бесценном содержании до тончайших оттенков; то, что мне когда-то приходилось заучивать «наизусть», теперь «усваивалось» мною с первого раза и становилось моей «собственностью». Тайны словотворчества, о которых я никогда и не подозревал, стали для меня явными.

«Благородные» идеалы человечества, еще недавно взиравшие на меня свысока, точно торгаш с честной физиономией и грудью, заляпанной орденами, безропотно сбросили личины со своих рыл и умоляли о пощаде: они ведь сами только сирые и убогие, но приберегли костыли для еще более наглого надувательства.

Может быть, мне все-таки это снится? И я вовсе не разговаривал с Гиллелем?

Я пододвинул кресло поближе к себе.

И точно: там была свеча, которую мне дал Шмая; и счастливый, как младенец в ночь под Рождество, убедившийся, что чудесная кукла у него в самом деле живая, я снова опустил голову на подушку.

И будто ищейка стал пробираться дальше сквозь обступившие меня дебри головоломок.

Сначала я попытался восстановить в памяти время в моей жизни, доступное воспоминаниям. Только оттуда — казалось мне — я смогу проследить ту часть пути в жизни, которая из-за превратностей судьбы покрыта для меня мраком неизвестности.

Но сколько я ни старался, мне не удалось продвинуться ни на шаг, кроме того, что я видел себя стоявшим в сумрачном дворе нашего дома и смотревшим сквозь ворота на лавку Аарона Вассертрума — как будто я целый век прожил в этом доме, вечно старый резчик камей, у которого никогда не было детства!

Я уже хотел было отказаться от безнадежной попытки добраться до глубоких пластов прошлого, как вдруг с поразительной ясностью понял, что, пожалуй, моя память сохранила в прошлом широкую дорогу, неизбежно упиравшуюся в ворота. Но я тем не менее не замечал множества еле заметных узких тропинок, почти всегда идущих рядом с большой дорогой. «Откуда у тебя знания, — услышал я внутри себя голос, — благодаря которым ты продолжаешь существовать? Кто обучил тебя вырезать камеи, делать гравюры и всему остальному? Читать, писать, говорить, есть, шагать, дышать, мыслить и чувствовать?»

Я тут же последовал совету внутреннего голоса. Стал все время обращаться к прошлому.

Я вынужден был непрерывно возвращаться назад, продумывая, что произошло в данный момент, что стало истоком того или иного случая, что было перед этим, и так далее.

И снова я неизбежно упирался в какие-то ворота — сейчас они вот-вот откроются! Сейчас лишь небольшой прыжок в пустоту, и пропасть, разделявшая меня от позабытого прошлого, будет преодолена. И тут передо мной возникла картина, которой я не заметил при мысленном движении вспять: Шмая Гиллель провел рукой по моим глазам — точно так же, как раньше, у себя в комнате.

И все растаяло. Даже желание вспахивать пласты забытого прошлого.

Лишь в одном я безусловно выиграл — в познании того, что моя дорога жизни заканчивалась тупиком, какой бы широкой и торной она ни была. Узкие потаенные тропинки возвращают нас к утраченному родному краю: та из них, что едва заметным росчерком выведена в нашей плоти, а не страшные рубцы, оставленные рашпилем суетного бытия, — это она, та тропка, скрывает разгадку последней тайны.

Так же как я мог возвращаться в детство, когда мне нравилось читать алфавит в букваре в обратном порядке от Я до А, и добраться туда, где я начал учиться в школе, — так же мне надо было добраться, понимал я, до иной, затерянной вдали родины, находившейся по ту сторону любой мысли.