реклама
Бургер менюБургер меню

Густав Майринк – Голем. Вальпургиева ночь. Ангел западного окна (страница 15)

18

Сначала доктор Савиоли пытался успокоить меня, убеждая, что жалкий старьевщик Аарон Вассертрум в худшем случае способен на мелкий шантаж или что-то подобное, но всякий раз при упоминании имени Вассертрума у него белели губы. Я чувствую, доктор Савиоли что-то скрывает, чтобы не тревожить меня, скрывает нечто ужасное, что ему или мне может стоить жизни.

А после я узнала, что он так старательно пытался скрыть: старьевщик неоднократно наведывался в его квартиру по ночам! Я знаю это, чувствую каждой клеточкой, происходит нечто такое, отчего вокруг нас медленно затягивается петля. Что этому душегубу от нас нужно? Почему доктор Савиоли не в силах справиться с ним? Нет, нет, я больше не могу спокойно на это смотреть. Мне надо что-то придумать. Что-нибудь, иначе можно сойти с ума…

Я пытался успокоить ее, но она прервала меня на полуслове:

— А в последние дни злой дух, угрожающий задушить меня, все время принимает зримые формы. Доктор Савиоли внезапно занемог — мне нельзя навестить его, если я не хочу огласки, чтобы знали о моей любви к нему. Он лежит в горячке, и единственное, о чем можно было узнать, это то, что он в бреду воображает, что его преследует чудовище с заячьей губой — Аарон Вассертрум!

Я знаю, доктору Савиоли не откажешь в мужестве, но тем ужаснее — можете себе представить? — это действует на меня, когда я вижу, что он бессилен теперь перед опасностью, и я ее сама чувствую словно зловещее приближение грозного ангела смерти.

Вы скажете, я трусиха и почему бы мне открыто не признаться, если я так люблю его, и не поступиться всем — богатством, честью, репутацией и прочим, но… — она буквально закричала так громко, что долгое эхо отразилось от хоров, — я не могу! У меня же ребенок, белокурая крошечная девчушка! Я не могу расстаться с ней! Думаете, мой муж отдаст ее мне?! Вот, вот, возьмите, мастер Пернат, — не помня себя от отчаяния, она рывком раскрыла сумочку, набитую до отказа жемчужными низками и драгоценностями, — и отнесите палачу. Знаю, он жаден и заберет у меня все до последнего, но пусть только не трогает моего ребенка. Ведь правда, он будет молчать? Ну скажите же, ради Христа, хоть словечко, что поможете мне!

Мне с трудом удалось более или менее успокоить обезумевшую от горя женщину и усадить на скамью. Разговаривая с нею под влиянием минуты, я произносил путаные, бессвязные фразы.

Мысли вихрились в моем мозгу, и я сам едва мог понять, что говорю: они мчались одна за другой — фантастические идеи — и погибали, едва успев появиться на свет.

В рассеянности я остановил взгляд на раскрашенной статуе инока в стенной нише. Я продолжал говорить и говорить. Исподволь очертания статуи изменились, ряса превратилась в поношенное пальто с высоко поднятым воротником, а наружу выглядывало юношеское лицо со впалыми щеками и чахоточным румянцем.

Прежде чем видение дошло до моего сознания, инок снова стоял на своем месте. Я слышал стук своего сердца.

Бедная женщина оперлась на мою руку и беззвучно рыдала.

Я передал ей часть своей бодрости, обретенной мною в тот час, когда читал письмо, и теперь ко мне снова вернулись силы, и я увидел, как женщина постепенно приходила в себя.

— Я скажу, почему обратилась именно к вам, мастер Пернат, — снова начала она чуть слышно после долгого молчания. — Вы обронили всего несколько слов мимоходом, но я не могла их забыть многие годы. Многие годы.

Кровь застыла в моих жилах.

— Вы прощались со мной — не помню, зачем и почему, я же была еще ребенком, и вы сказали с такой искренностью и с такой печалью: «Прошлого не вернуть. Но вспомните обо мне, если когда-нибудь в жизни вы не будете знать, что делать. Быть может, Бог даст, мне можно будет помочь вам». Я тогда отвернулась и тут же бросила свой мячик в фонтан, чтобы вы не заметили моих слез. А потом решила подарить вам коралловое сердечко, которое я носила на шее на шелковой ленточке. Но мне стало стыдно, я боялась показаться смешной…

Память!

Ледяные пальцы столбняка сдавили мне горло. Мерцающий блеск тоски, точно из позабытой далекой отчизны, коснулся моих глаз — внезапно и пугающе. Маленькая девочка в белом платьице на тенистой лужайке дворцового парка, окаймленного столетними вязами. Я снова отчетливо увидел это перед собой.

Должно быть, я побледнел; а заметил я это по торопливости, с какой она продолжала:

— Я ведь знаю, ваши слова были сказаны под настроением, с каким вы прощались со мной, но они часто утешали меня — и я вам благодарна за это.

Я с силой стиснул зубы и сдержал крик боли, рвущей мне сердце.

Я понял: то была милосердная длань, закрывшая засов на воротах моей памяти. В сознание теперь четко вписалось, что непродолжительный мерцающий блеск исходил из далекого прошлого: любовь, так сильно овладевшая моим сердцем, надолго подточила мой мозг, и тогда ночь безумия пролилась бальзамом на мою кровоточащую душу.

Мало-помалу на меня снизошла тишина вечного покоя и осушила мои слезы, застилавшие мне глаза. Косные переборы благовеста сурово и величественно заполнили собор, и, радостно улыбаясь, я уже мог смотреть в глаза той, что пришла искать у меня защиты.

Снова стал слышен глухой стук дверцы экипажа и цокот копыт.

По вечернему голубому и сверкающему снегу спустился я в город.

Фонари удивляли меня мигающими глазами, а горы сваленных вместе елок под шепот канители и серебряных орехов говорили мне о наступающем Рождестве.

На площади Ратуши при сиянии свечей у статуи Мадонны нищенки в серых платках, перебирая четки, бормотали молитвы Богоматери.

Перед темным проходом в еврейский квартал присели на корточки лавки рождественской ярмарки. В центре ее, обтянутые красной материей и ярко освещенные коптящими факелами, стояли открытые подмостки театра марионеток.

Полишинель Цвака в пурпурно-лиловом одеянии, с кнутом в руке и привязанным к концу его хлыста черепом скакал верхом — под ним по сцене громыхал сивый мерин.

Перед сценой рядами, плотно прижавшись друг к другу, неподвижно сидела малышня и не отрывала глаз от действа — шапки надвинуты глубоко на уши, рты разинуты, — все зачарованно внимали стихам пражского поэта Оскара Винера, которые читал мой друг Цвак, спрятанный за стенами ящика:

А рыцарь наш был парень хват, Под стать поэту тощ был тоже, Носил заплаты ярче лат И, напиваясь, корчил рожи.

Я свернул в темный извилистый переулок, выходивший на площадь. Там во мраке перед небольшой афишкой плотной стеной стояла молчаливая толпа.

Я подошел. Мужчина зажигал спички, и я успел прочитать обрывки строчек. Моя отупевшая голова удержала несколько слов:

РАЗЫСКИВАЕТСЯ!

1000 гульденов награды

Пожилой господин… одетый в черный…

… приметы:

… полный… гладко выбритое лицо…

… цвет волос: седой…

Управление полиции… кабинет №…

Как живой труп, бездумно и безучастно продолжал я не спеша свой путь мимо мрачных зданий.

Горстка крошечных звезд сверкала над фронтонами домов в убогой темени мироколицы.

Безмятежно уносился я мыслями обратно в собор, и тишина в глубине души моей становилась еще упоительней и безмерней, когда со стороны площади — как будто над самым моим ухом — в морозном воздухе раздался яркий голос актера-кукловода:

Так где сердечко из коралла? На ленте шелковой оно В лучах рассвета заиграло…

Призрак

До глубокой ночи я не находил себе места, шагая из угла в угол, ломая голову над тем, как лучше ей помочь.

Много раз я был близок к тому, чтобы спуститься к Шмае Гиллелю и рассказать ему то, что было доверено мне одному, и попросить совета. И каждый раз отказывался от своего решения.

Он вставал перед моим мысленным взором в таком величии, что мне казалось кощунством обременять его вещами, касающимися суетного бытия, после чего снова наступали моменты, когда меня начинали одолевать жгучие сомнения, переживаю ли я все это на самом деле, ведь прошло только совсем немного времени и тем не менее случившееся казалось мне таким странно поблекшим по сравнению с жизненным напором событий минувшего дня.

Неужели я все-таки не сплю? Можно ли мне — человеку, которому кажется невероятным, что он забыл свое прошлое, — быть уверенным хотя бы на миг, что все происшедшее со мной случилось наяву, если единственным свидетелем этому была только моя память?

Мой взгляд упал на свечу Гиллеля, все еще стоящую на кресле. Слава Богу, по крайней мере, одно непреложно — я разговаривал с ним лично!

Нельзя ли, не тратя времени на размышления, спуститься к нему, обнять его колени и как человек человеку пожаловаться, какая несказанная печаль подтачивает мне душу?

Я взялся было за дверную ручку, но тут же снова отдернул пальцы; представил, что произойдет: Гиллель из милосердия проведет рукой по моим глазам… Нет, нет, только не это! Я не имею права просить утешения. Она доверилась мне, надеясь на мою помощь, и если понимала, что находится в опасности, которая мне, впрочем, моментами казалась слишком ничтожной, — для нее опасность, несомненно, представлялась бесконечной!

Я старался рассуждать спокойно и трезво — еще есть время посоветоваться с Гиллелем завтра; беспокоить его сейчас — среди ночи — исключено. Так может поступить только сумасшедший.

Хотел зажечь лампу, но раздумал. Снова лунный отблеск отражался с противоположной крыши и освещал мою каморку ярче, чем мне это было нужно. Я боялся, что, если зажгу лампу, ночь станет еще длиннее.