Григорий Василенко – Бои местного значения (страница 11)
Шофер был убит. Пуля попала ему в голову. По его белому полушубку стекала струйкой кровь. Потрогав еще раз шофера, навалившегося на руль, я выскочил из кабины.
— Что там? — спросил шофер с другой машины.
— Убит.
— Опять заходят, — сказал он, запрокинув голову назад. Бросился к своей машине, включил мотор и попытался объехать нашу полуторку на своем ЗИСе, но машина сразу же забуксовала в снегу и теперь закупорила дорогу окончательно. Позади остановилось еще несколько автомашин. Кто-то упорно сигналил, кто-то ругался…
«Юнкерсы» выстроились один за другим и с воем падали в пике на автомашины, которые сверху хорошо виднелись на снегу. По самолетам никто не стрелял. Шоферы и все, кто ехал в кузовах и кабинах, забрались под машины или бежали к берегу. У меня тоже сначала мелькнула мысль забраться под свою полуторку, но я тут же передумал и побежал к берегу. Уже где-то рвались первые бомбы, а я все бежал. Глухие разрывы приближались.
Я упал в глубокий пушистый снег на ветки лозняка, которые летом наверняка купались в воде. Содрогалась от разрывов земля, трещал лед, что-то валилось вокруг меня, глухо падало в снег. Я поднял голову и увидел, что сверху летят какие-то черные комья и вырванные с корнем кусты. На реке виднелись провалы и черные полыньи. Полуторка все еще стояла. И вдруг — резкий удар по голове. Из глаз пучками посыпались искры. Я, словно во сне, куда-то провалился, все куда-то поплыло, растворилось в дымке… Очнулся оттого, что мои ноги лежали в ледяной воде. В ушах стоял звон, голова была тяжелой. Я прислушивался, но ничего не слышал. Попытался подтянуться, ухватившись за ветки кустарника, но руки не слушались, голова плохо держалась, а под ногами не находил опоры. Я все отчетливее понимал свое положение.
Больше всего меня страшила река. Позади она была черной. Я, кажется, звал на помощь, но голоса своего не слышал. Никто ко мне не подходил. Не поднимая головы, я стал еще упорнее цепляться за кусты, подтягивался, а мои ноги по-прежнему оставались в воде. Тонкие мерзлые ветки ломались, но они были моим спасением, и я тянулся к ним, пока не встал на колени, а потом и во весь рост.
Ни одной машины не было видно. Там, где они стояли, теперь были темные разводья. Я карабкался по крутому склону, проваливался в глубокий снег, но поднимался все выше. Увидел в стороне несколько шоферов и побрел к ним. Что было дальше, узнал из рассказа маленькой, сгорбленной старушки, которая бесшумно ходила по большой рубленой избе. Лежал я на громадной русской печке. Оттуда с удивлением наблюдал за жизнью в доме. Казалось, что попал в другой мир, и удивлялся тому, что этот мир существует. Все, что происходило, представлялось мне теперь не иначе как сон. Я даже начал сомневаться — а со мною ли все это случилось?
Мысли текли медленно. Не хотелось шевелиться, не хотелось даже повернуть голову. Так и лежал неподвижно, только глазами косил по сторонам. В моей голове мир разделился на две части — на передовую и на эту тишину в деревенской хате. Здесь я не мог представить существование переднего края с его грохотом, со всеми его зигзагами на грани жизни и смерти. Было удивительно, что вот на земле есть все-таки место, такое тихое, что люди слышат мерное тиканье ходиков, где безмятежно раскачивается из стороны в сторону маятник. На полу большой рыжий кот не отходил от хозяйки, дугой извивался у ее стоптанных валенок. На деревянном ведре с водой вместо кружки лежал вместительный почерневший черпак. В углу висела икона с изображением какого-то святого. Святой был очень похож на моего деда Павла. У него была такая же борода и так же подстрижены волосы. Вот только руки он неестественно сложил на груди, а над головой полукругом светилась золотистая дуга, которая, как мне казалось, была совершенно не нужна. Без нее почти ничего бы не напоминало о святом и об иконе. Вылитый дед Павел с белой окладистой бородой!
Озабоченная старушка ни на минуту не приседала. Временами, будто о чем вспомнив, наспех крестилась перед иконой. Проходя мимо печки, останавливалась, прислушивалась к моему дыханию — жив ли я, снова крестилась и шла дальше. На печке стало припекать, мне пришлось поворачиваться с боку на бок. Припекало и в ногах. Значит, ноги что-то чувствуют. Приходили доктор с медсестрой. От них я узнал, что нахожусь в дивизионном медсанбате.
Через неделю я возвратился из медсанбата в полк как ни в чем не бывало — у меня даже насморка не было.
— Где ты был? Что с тобой случилось? — накинулся на меня Петр.
Когда я ему рассказал, как трещал лед и проваливалась машина с шофером, которого он знал, Петр уставился на меня с раскрытым ртом, а потом у него вырвалось:
— Да ты что?
Все это время он беспокоился обо мне, просился на поиски, его никуда не пустили. Расспрашивал всех… Ничего ему никто не мог сказать. Я верил Петру, он был моим другом. Одно его присутствие согревало меня.
Кравчук, как обычно, возился с оружием и, казалось, не проявлял особого интереса к моему появлению, но и он прислушивался к нашему разговору.
— Составьте акт на списание автомашины и боеприпасов, — сказал он сухо, по-деловому.
Мне казалось, что Кравчук с каким-то особенным усердием протирал части разобранного им пулемета, подчеркивая свою занятость и оправдывая свое безразличие ко всему тому, что я рассказал Петру. В его усердии я никогда не сомневался. Все то, к чему он прикасался, выходило из его рук исправным и надежным. Мастером он был отличным. Сам работал и с нас строго спрашивал за работу.
— На списание меня самого не потребовалось бы даже акта, — сказал я Кравчуку. — Интересно, кто бы составлял акт, если бы я провалился под лед вместе с машиной?
— Если бы да кабы… — подхватил недовольный моими рассуждениями Кравчук.
Петр, наверное, видел, как мрачнело мое лицо, и тихо сказал:
— Не обращай внимания, ты же его знаешь…
Кравчука я, конечно, знал, но во мне где-то еще жили остатки детской наивности, которая рассчитывала хоть на небольшое внимание после всего пережитого.
«А что, собственно говоря, произошло? — как всегда, задавал я себе вопрос — Ничего особенного. На войне все слишком буднично и просто, даже когда убивают человека, когда его зарывают в братской могиле, когда иной человек пропадает без вести… А я жив! А если жив, надо воевать».
Последние слова я незаметно для себя произнес вслух.
— На войне — просто, но не просто в душе человека, — запротестовал Петр.
— Хорошо, что ты еще так думаешь. Война сделает свое дело — выжжет все в твоей душе, и станет она как пустыня. Вот посмотришь.
Эти слова я говорил Петру, а адресовал Кравчуку. Мне очень хотелось, чтобы он услышал.
— Ты стал совсем другим, — сказал Петр, задержав на мне свой удивленный и несколько растерянный взгляд.
— Ты тоже. Не дрожишь при виде убитого, когда переступаешь через него или лежишь рядом. А помнишь, когда мы впервые с тобою увидели убитых в снегу на обочине дороги?..
— Ладно, все помню.
Петр взял меня крепко под руку и повел за перегородку.
— Я тут на тебя все эти дни получал паек. Хотели было тебя уже списать, но я протестовал, кричал, просил не спешить.
Он усадил меня на ящик из-под снарядов, разогрел пшенный суп в котелке, полученный утром. Каждый день Петр ходил на кухню, получал суп, держал его на морозе, потом выбрасывал ледяной круг из котелка и снова получал. Мы с ним еще долго говорили о полковых новостях. Кравчук нам не мешал.
Из медсанбата я принес дивизионную газету, из которой мы узнали, что окружена целая армия немцев на нашем участке фронта. Петр перечитывал выдержки из сводки Совинформбюро и тут же добавлял от себя:
— Что мы, лыком шиты? Не зря же наши хлопцы прямо с марша бросились в атаку. Ты представляешь, как они вышли на опушку — и вдруг перед ними ровное поле… Они бежали с длинными винтовками наперевес, проваливаясь в снегу, падали и снова бежали. У меня это не выходит из головы!
У меня тоже не выходило. Оба мы думали о них, часто вспоминали тех, с кем пришлось встретиться в ротах, шагать на параде.
— А ты знал, что окружена вражеская армия? — спросил я его.
— Что-то слышал…
— Выходит, что мы окружали армию немцев и ничего не знали?
— Наше дело окружать, — вмешался Кравчук. — Потолковали, и хватит. Принимайтесь за дело. Без нас разберутся, что и почему. К вечеру надо полсотни винтовок подготовить. Придет пополнение. И на дивизионный склад придется ехать за снарядами.
Перед нами лежала большая куча сваленных, как дрова, винтовок. Их надо было отремонтировать, вычистить, смазать, согревая теплом своих рук. А потом мне или Петру, на другой полуторке, предстояло ехать ночью за боеприпасами на дивизионный склад по той же дороге.
— Я поеду, — сказал Петр. — Ты отдыхай.
Утром за снарядами приехал старшина полковой батареи Кудряшов. От него мы узнали, что наш однокашник по училищу Миша Селькин, которого мы все звали музыкантом, на днях погиб под деревней Хорошево. Сколько мы ни пытались добиться от Кудряшова каких-нибудь подробностей гибели Селькина, ничего он сказать не мог.
— Не верится мне, что музыканта больше нет, — вздохнул Петр.
Миша и в самом деле был музыкант. Каждую свободную минуту, если ее удавалось чудом выкроить, Селькин бежал в полковой музвзвод, который одновременно являлся и похоронной командой, и вместе с музыкантами или один играл на самой большой трубе. Случалось это не так часто, так как служил он артиллерийским мастером в полковой батарее и почти неотлучно находился на огневых позициях. Куда бы он ни шел, ни ехал, он всегда что-то мурлыкал. Его большие, всегда задумчивые глаза оживлялись только тогда, когда речь заходила о музыке, но даже при этом он оставался застенчивым и каким-то нескладным, несобранным человеком. Еще мы знали с Петром, что Миша был необыкновенно впечатлительным. Стоило заговорить о доме, о родителях и особенно когда речь заходила о матери, как на глазах у него показывались слезы. Никто не знал, с чем это было связано. Сам он никогда не рассказывал о доме. Об отце почему-то не вспоминал.