реклама
Бургер менюБургер меню

Григорий Служитель – Рассказы (страница 8)

18

«Я не возвращаюсь в своей памяти в школьные годы с любовью, как не возвращаются в места обид и поражений»

1 сентября 2021

Недавно, гуляя по городу, я увидел у мусорного контейнера выломанный дверной косяк с отметками роста. Есть свойства и повадки сугубо русские. Например, нигде больше не показывают в зеркало язык, если пришлось вернуться домой. Нигде не присаживаются помолчать перед долгой дорогой. И нигде, кажется, не отмечают рост детей на дверных косяках. Я подошел поближе. Сначала появился Антон. До шести лет он, судя по всему, был единственным ребенком. Но вот уже есть Ася, которая растет так быстро, что в восемь обгоняет своего старшего брата, и дальше зазор между ними только увеличивается. Потом целых три года наблюдения не ведутся. Но вдруг объявляются некие Петя с Олей. Сразу взрослые и высокие.

Почерк уже совсем другой, кажется, мужской, и засечки выписаны не карандашом, а маркером, крупными печатными буквами. Когда Асе исполнилось двенадцать, рядом с ее именем появляется неряшливо перечеркнутое слово «Коза», а потом вдруг пропадает Петя, и жизнь детей безвестной семьи застывает. И вот я вижу этот косяк на помойке. Наверное, после рождения дочери мама развелась, снова вышла замуж, и новый супруг въехал в ее квартиру со своими детьми. Что-то случилось с Петей, а дальше… ну дальше, должно быть, пришлось продавать квартиру, потому что семье не хватало жилплощади. И новые хозяева затеяли ремонт, выломав из дверного проема чужую реликвию и выставив ее к мусорному контейнеру. Детство по-настоящему заканчивается тогда, когда родители больше не записывают наш рост на дверных косяках.

У меня не так много вопросов ко вселенной, если точнее, их всего два. Первый: что все-таки означали буквы «СМ», которые учителя ставили вместо оценки под домашкой? И второй: почему из третьего класса мы сразу перепрыгнули в пятый? Куда подевался четвертый класс? В конечном итоге кто-нибудь зачтет нашему поколению тот непрожитый год? Станет ли он премиальной надбавкой к уже отмеренному сроку жизни? Несуществующий четвертый класс как пустота между замерами роста. Впрочем, есть вопросы, на которые и не хочется знать ответы. Так Джон Китс обвинил Ньютона в том, что тот «расплел радугу», научно объяснив ее природу.

Детская жизнь текла в своем русле, но никак не была названа. Но в детстве вещи не ищут своих имен. Искать, или, точнее, знать названия — это и есть главная задача школы. Я не возвращаюсь в своей памяти в школьные годы с любовью, как не возвращаются в места обид и поражений. Школу я вспоминаю как ежедневный бой (кстати, на днях откуда-то узнал, что в эфиопских школах на передних партах сидят слабослышащие ученики, потерявшие слух во время обстрелов на гражданской войне). Так вот, все лучшее, что связано у меня с тем долгим периодом, как бы не имеет отношения к самой школе.

Конечно, есть те, кого я вспоминаю с нежностью. Например, Игоря Петровича, учителя русского и литературы. Человек он был прямой, натура, как говорится, цельная. Любой вопросительный знак разгибал в восклицательный. Требовал ясности не только от нас, своих учеников, но и от самого русского языка. Сложносочиненные предложения в наших работах кромсал без жалости. В глазах его застыл строгий именительный падеж, а на лице играл гипертонический багрянец. Он давно умер.

Или, например, Ольга Валерьевна, учительница географии. Помню свое удивление, когда я глядел на то, как она водит мелом по доске: жил себе какой-нибудь трилобит сотни миллионов лет назад, имел свою небогатую, но все-таки биографию. Питался скудным океаническим пайком и вполне был этим доволен; по-своему любил свою трилобитиху — скорой, но яркой любовью. А потом через круговорот зодиакальных эр, через апокалипсисы цивилизаций он вдруг обнаружил себя в московской средней школе, в кабинете географии, на доске; маленькой известковой точкой в какой-нибудь букве А. Ольга Валерьевна напишет фразу, потом сотрет ее тряпкой. И так, спустя миллионы лет, трилобит внес свою лепту в мое образование. Знал бы он, что его ракушка обратится со временем в интеллектуальный капитал, он бы крепко задумался и на всю жизнь остался печальным.

Кстати, о капитализме. Мое первое представление о капитале в 90-е — это вкладыши (это были такие фантики, которые прилагались к жвачкам). Их коллекционировали, их воровали, за них дрались. Но, главное, на них играли. Игра была элементарной. Усевшись в круг на полу в рекреации школы (РЕКРЕАЦИЯ!!!), каждый участник протягивал в общую стопку по три-четыре вкладыша картинкой вниз. Потом скидывались на камень-ножницы, кто играет первый. Задачей было так хлопнуть ладонью по стопке, чтобы как можно больше вкладышей перевернулись лицевой стороной (именно они и считались выигранными). Стоимость вкладышей сильно варьировалась. Машины из жвачки Turbo были самыми дорогими. Ниже в иерархии стояли роботы-трансформеры Grendizer, потом шли какие-то советы влюбленным от Love is, ну и в основании пирамиды валялись девальвированные Дональдаки и Тип-топы.

В нашей школе скоро образовался свой олигархат. Вкладышные активы обменивали на бирже за спортзалом. Или продавали. Например, за сорок крутых вкладышей можно было купить целый глазированный сырок. По школе ходил слух, что какой-то безумец в балахоне ONYX меняет пятьсот вкладышей на картриджи для приставки «Денди». Но я этим слухам не верил. Одного из тогдашних нуворишей я недавно увидел на билборде. Стал депутатом, участвует в выборах.

В детстве я думал, что каждое утро на небо восходит новое солнце. Я долго не верил, когда меня убеждали, что это не так, потому что есть знание школы, которое нужно для того, чтобы нас между собой уравнять, и есть твое субъективное знание, которое, несмотря на свою абсурдность, отличает тебя от других. Я вырос в учительской среде. Моя бабушка, преподавательница французского, ни разу за всю жизнь не покинув пределы СССР, знала Париж лучше многих парижан. По открыткам, романам, снам. Она могла водить по нему экскурсии с закрытыми глазами. Ее город воображаемый, не эмпирический, но лично для меня еще более живой, чем «настоящий» Париж.

О взаимосвязи знания и воображения Борхес пишет в эссе «Сон Колриджа»: «Монгольский император Кубла-хан в XIII веке видит во сне дворец и затем строит его согласно своему видению; в XVIII веке английский поэт Колридж, который не мог знать, что это сооружение порождено сном, видит во сне поэму об этом дворце. Если с этой симметричностью, воздействующей на души спящих людей и охватывающей континенты и века, сопоставить всяческие вознесения, воскресения и явления, описанные в священных книгах, то последние, на мой взгляд, ничего — или очень немного — стоят».

Мои самые важные воспоминания о школе не имеют отношения к самой учебе. Главное, что происходило со мной в эти годы, как бы вынесено на тетрадные поля (которые придумали в Средневековье, чтобы крысы, объедая бумагу, не задевали текст). К слову, кто-то подсчитал, что средневековый крестьянин за всю жизнь получал столько информации, сколько мы сейчас получаем за один день. Зачем она нам нужна? Иногда о человеке больше говорят отметки его роста на старом дверном косяке.

Вопреки

08 февраля 2024

Москва. Коммунальная квартира в доме по Вознесенскому переулку. За столом, накрытом кружевной скатертью с архипелагом чернильных клякс у края, сидят четверо, не считая кота Фрица. Первый — мужчина лет тридцати с лишним. Он в очках, при усах и с пунцовым носом, как будто на нем дурацкая карнавальная маска, и он курит одну за одной (пусть это будут, например, папиросы «Казбек»). Другой помладше, но уже с эпиграфом к облысению на макушке, на плечи накинут пиджак. Он без остановки размешивает сахар в стакане с чаем, который, правда, давно остыл, и ложечка брякает о подстаканник. Это создает в комнате какой-то особый, купейный уют. Он нахмурен и сосредоточен, словно ждет сигнала к наступлению. Третий — парень лет восемнадцати, похож на цыгана из «Неуловимых мстителей», которые, правда, к тому времени еще не были сняты. И последний из них — совсем мальчик, ему лет десять. По школьным стандартам того времени голова его за исключением чубчика обрита и увенчана тюбетейкой. Он сидит на стуле, подложив под себя ногу, и пытается делать уроки. Этот мальчик — мой будущий отец. Остальные трое — мои дяди, его родные братья. Их внимание приковано к радиоприемнику на столе под абажуром, словно к дрессировщику на арене цирка в световом пятне. Продираясь сквозь транзисторные шумы и помехи, звучит голос Николая Озерова: Аничкин на Кесарева, снова Аничкин. Длинная передача на Царева. Спартаковцы не успевают за скоростью спортсменов в бело-голубой форме. Как тут не вспомнить классика: «В разговор вмешалась мама: / Эти ноги у „Динамо“. / Очень жаль, что наш „Спартак“ / Не догонит их никак!» Никак не догонит «Спартак» сегодняшних динамовцев. Царев делает длинный диагональный пас на правый фланг, удар и ГОООООЛ!!! Аркадий Николаев не промахивается! Молодой вратарь Маслаченко бессилен выручить свою команду, 0:1 в пользу «Динамо».

Следующая сцена представляется мне как бы в рапиде. Под потолок медленно взлетают очки, тюбетейка, папиросы «Казбек», спички, ложки, тетрадь, пенал, ошалевший кот Фриц, бутсы, перчатки, бело-синие шарфы, Лев Яшин намертво ловит награду в виде статуэтки «Золотого мяча», тут же Кевин Кураньи с безумным выражением готовится пробить через себя и, наконец, разлетаются в разные стороны трофеи СССР, России и даже Кубок Лиги чемпионов за какой-нибудь, допустим, 2028 год наращивает обороты в воздухе… Затем пленка как по щелчку ускоряется, и весь этот пестрый ассортимент сваливается на пол (за исключением кота Фрица, зацепившегося за люстру). Братья собираются в круг и совершают ритуальный победный танец «Динамо» — что-то среднее между греческим сиртаки и популярным танцем из сериала «Слово пацана».