Григорий Павленко – Пепел веры (страница 7)
Тёплая тяжесть на плече, когда нёс его спящего обратно в дом. Пальцы на шее – маленькие, цепкие, как замки. Запах молока и двора.
И утро, когда всё кончилось. Ступени храма, холодные под ногами. Хор – три ноты вверх, две вниз. Белые руки жреца, протянутые к сестре. И голос, который Дарен слышал каждую ночь первые пять лет, а потом всё реже, но всё равно – слышал:
Лицо забылось. Двадцать лет стирают лица, даже любимые, даже детские. Осталось тепло.
– Сестра не забыла, – сказал он свече. – Работает. Лезет наверх. Думает – если долезет, сможет что-то изменить. Она такая. Какой ты – не знаю.
Помолчал.
– Я тоже упрямый. Двадцать лет одной метлы – это тебе не Конклав.
Пламя держалось. Живое в мёртвом камне. Свет его не доставал даже до противоположной стены – только до рук Дарена, до его колен, до пола перед нишей. Маленький круг тепла.
Дарен поднялся. Колени заныли – он позволил, подержался за стену, покачался с пятки на носок, пока не отпустило. Коснулся края ниши двумя пальцами. Камень нагрет пламенем. Ритуал, который не принадлежал ни Богине, ни Ордену. Только ему и мальчику, которого звали теперь по-другому – или никак.
Он постоял ещё секунду. Пламя горело. Мальчика не было. Но свеча – была.
* * *
Шаги он узнал раньше голоса.
Быстрые. Прямые. Каблуки по камню – тяжелее, чем нужно, злее.
Дарен сидел у дальней колонны – своей, той, где камень стёрт от спин: его, иногда свечника, иногда бродяги-паломника, которого пускали переночевать. Закатный свет лежал на полу рыжими пятнами. Зал опустел – паломники ушли, жрецы разбрелись по кельям и трапезным. Только Дарен, метла у стены, и звук шагов из бокового нефа.
Райя.
Она шла мимо колонн, мимо ниш, мимо всего, что двадцать лет назад было её миром. Белое церемониальное сменила на серое, дорожное – то, в котором приходила сюда, когда приходила. Волосы убраны, но прядь выбилась и висела у виска. Она не заправляла. Раньше – заправляла, раздражённо, на ходу, как помеху. Сейчас – не замечала.
Раз в месяц. В два. Каждый раз реже.
– Ри.
Слово вышло раньше, чем он подумал. Мог промолчать – она прошла бы мимо.
Она вздрогнула. Остановилась. Повернулась. Тёмные круги, складка между бровей, которой три года назад ещё не было.
– Хватит.
Одно и то же: он зовёт, она злится. Когда-то кидала в него подушкой – ему было восемь, ей пять, он дразнил её «Ри-Ри-Ри», и она орала на весь дом, а отец стучал черенком ножа по стене. Потом, взрослее, просто скалилась, скалилась и смеялась, потому что злиться на Дарена было всё равно что злиться на стену: бесполезно и немного смешно. Теперь – одно слово. Но живое.
Дарен похлопал по камню рядом с собой.
Она стояла секунду. Две. Потом плечи опустились – чуть, едва заметно, но он видел, потому что смотрел на эти плечи тридцать лет и знал каждый их язык. Это было:
Села. Тяжело, как садятся в конце дня, когда наконец можно устать. Привалилась спиной к колонне. Плечо к его плечу. Тёплое через ткань – она всегда была теплее, даже в детстве. Горячая кровь, говорил отец, рамалийская, от матери.
Дарен достал флягу.
Вино дешёвое, красное, из лавки на Кривой. Три дирхама за кувшин – больше уксус, чем виноград, но холодное: Дарен с утра оставил флягу в нише за алтарём, где стены не прогревались даже в полуденную жару.
Райя взяла. Глотнула. Поморщилась – нос сморщился, губы скривились, и на секунду она была похожа на девочку, которая в девять лет попробовала отцовский арак и плевалась полчаса.
– Тот же.
– Тот же.
Ещё глоток. Длиннее. Вернула. Дарен отпил тоже – кисло, холодно, хорошо. Фляга ходила между ними, как всегда: глоток – пауза – глоток. Ритуал проще молитвы.
Тишина. Где-то в верхних залах готовились к вечерней: шаги, приглушённые голоса, стук деревянных подставок для свитков. Свет факелов у алтаря бросал их тени на стену – длинные, мягкие, слитые плечами. Воздух в зале густел, остывал. Камень под ними ещё не остыл, но уже отдавал – медленно, нехотя.
– Конклав, – сказала Райя. Как говорят «дождь» или «камень». Факт, который не требует ответа.
– Плохо?
– Как всегда. – Потёрла переносицу двумя пальцами. Жест новый, из тех, что появляются от свитков и мелкого текста. Раньше тёрла ладони друг о друга, сухо, быстро, как кожевенники после работы. Мастерская жила в её руках дольше, чем она сама хотела бы признать. Но переносица победила. – Два голоса. Десять за, восемь против, двое сидели как мебель. Молчали.
– Новые?
– Назначенцы Освящённых. – Она произнесла это спокойно, но флягу взяла и глотнула, не дожидаясь его.
Дарен кивнул. Конклав для него был залом: стены, колонны, те же полы, которые он мёл. Власть за этими стенами двигалась на языке, который он слышал, но не говорил и учить не хотел. Но видел другое: сестра возвращалась злее. И тоньше. В плечах, в лице, в голосе – когда думала, что никто не слышит.
– Ешь, – сказал он.
– Я ела.
– Врёшь.
Секунду – злость в глазах, колючая, быстрая. Потом – тень, которая могла быть улыбкой. Могла быть и усталостью. Но Дарен решил – улыбка.
– Вру.
Он вытащил из-за метлы свёрток: лепёшка с Нижнего базара, остывшая, пресная, с кунжутом, который осыпался на колени. Припас для неё – купил после полуденной молитвы, завернул в тряпицу, положил в тень. Она приходила не всегда. Но когда лепёшка ждала – приходила. Она не спросила, откуда. Знала.
Взяла. Ела молча, ломая кусками, быстро – так едят люди, которые забыли, когда ели, и вспомнили только когда челюсти сжались на хлебе. Крошки на серой ткани, кунжут на камне. Дарен подобрал семечко с её колена и съел. Она не заметила.
Он смотрел на её руки. Пальцы длинные, чистые. Ногти подпилены. Ни трещин, ни тёмных полос от клея, ни запаха – того самого, кожи и масла, который когда-то был ею, как ладан стал им. Двадцать лет назад эти руки выкраивали заготовки для отцовских башмаков. Теперь – чернила, воск, пергамент. Руки, которые подписывают указы и держат перо, а не шило.
Иногда, вот так, у колонны, старое проступало – в том, как она ломала хлеб, как вытирала рот тыльной стороной ладони. Советница так не делала бы. Ри – делала.
Доела. Стряхнула кунжут. Прислонилась к колонне, запрокинув голову. Горло длинное, усталое, и на нём – жилка, которая билась чуть быстрее, чем должна была.
– Спасибо.
– Ри.
– Дарен.
– Ри.
Складка между бровей. Губы сжались. Выдох – длинный, через нос.
– Невыносимый.
Злится – значит, ещё сестра.
Факелы мигнули – сквозняк из верхних окон, вечерний, с привкусом остывающего песчаника и далёкого дыма из пекарен Нижнего города. Тени качнулись, вернулись на место.
– Посланник уже в пути, – сказала она. Тихо. Себе. Или ему – потому что больше некому. – В Арвейн. Торговые переговоры. Если они согласятся…
Замолчала. Здесь, у колонны, такие предложения не заканчивают. Вино из фляги и тишина.
Дарен не спросил. Арвейн для него был словом, названием на карте, которую он никогда не видел. Он знал одно: она рисковала. Слышал это не в словах – в том, как её плечо прижалось к его чуть сильнее, как пальцы сжали флягу, как голос стал тише на полтона.
Хор начал вечернюю – приглушённо, из-за стен. Три ноты вверх. Две вниз. Мелодия старая, та же, что звучала двадцать лет назад, когда он стоял рядом с сестрой и мальчик кричал.
Райя закрыла глаза. Лицо разгладилось – медленно, как разглаживается ткань, когда отпускаешь. Ри. Девочка из комнаты над мастерской, засыпавшая под шорох отцовского ножа по коже.
Дарен сидел и смотрел. Минуту, может, две. Она дышала, и дыхание было глубоким, тихим. Плечо к плечу. Тепло.
Потом открыла глаза. И лицо собралось обратно – складка, напряжение, углы. Встала. Одёрнула серый подол.
– Мне пора.
Он кивнул. Остался сидеть – знал, что она не любит провожаний.
Она пошла к выходу. Быстро, прямо. Каблуки по камню – стук, стук, стук. Тот же ритм, что при входе, но легче. Чуть. Вино, лепёшка, плечо – что-то из этого помогло. Ненадолго.