реклама
Бургер менюБургер меню

Григорий Павленко – Пепел веры (страница 17)

18

Халид остановился. Шаг стал короче, потом ещё короче, и он обнаружил, что стоит в пяти шагах от женщины и смотрит, как она поправляет свечу. Пальцы – тёмные, сухие, с потрескавшейся кожей на костяшках – обхватили фитиль, сдвинули, чтобы пламя выровнялось. Осторожно, бережно, так, как трогают что-то, за чем ухаживают давно. Жест, у которого нет конца.

Женщина отступила на шаг и постояла, глядя на пламя. Халид видел её лицо в профиль: немолодое, тёмное, с морщинами у глаз и рта. Спокойное. Не пустое – спокойное.

Рядом с её нишей – другая.

Пустая.

Халид знал эту нишу. Четвёртая слева, нижний ряд, между двумя занятыми: справа – тёплый свет женщины, слева – оплывший огарок, оставленный кем-то на прошлой неделе, уже погасший. А между ними – ничего. Каменный выступ, залитый воском, натёкшим слоями за десятилетия – жёлтым, белым, жёлтым, – пожелтевшим от времени, потрескавшимся, как глина в сухой сезон. В щелях между слоями забилась пыль. Фитиль – чёрный, обугленный, торчал из оплывшего огарка, как обломок ветки из засохшего ствола. Мёртвый. Холодный. Давно.

Последний раз свечу здесь зажигали до войны. Может, за год, может, за два – Халид не помнил точно. Старый жрец – не тот, что стоял на площади у колонны, другой: высокий, худой, с лицом, тёмным от солнца и ладана, и руками, на которых копоть въелась в кожу так глубоко, что не отмывалась, – приходил каждый день. Каждый день. Тридцать пять лет. Халид видел его десятки раз: утром, на пути через придел, боковым зрением. Высокая фигура у ниши, пламя, тихие шаги – и ушёл. Всегда молча. Ни разу не обернулся. Ни разу не заговорил. Халид ни разу не спросил, кому свеча. Не спрашивал – потому что не его дело. Не спрашивал – потому что знал.

Ниша Райи.

Советницы Конклава. Матери, которая отдала сына – и не смирилась. Которая больше тридцати лет поднималась: от Кривой улицы до зала заседаний, от зала – к Освящённым, от Освящённых – к запискам без ответа и кораблю, пахнущему рыбой. Которая не зажигала свечу, потому что не смирилась. И кто-то другой зажигал за неё, молча, каждый день, без малого сорок лет, пока его не отправили на запад, к стенам, которые теперь горели.

Теперь ниша мертва. Старый жрец – где-то далеко. Райя – на ступенях площади, с мёртвыми глазами и голосом без дыхания. И некому зажечь.

Женщина с браслетом повернулась и пошла к выходу. Шаг мягкий, бесшумный – рамалийский шаг, выученный на песке, где каждый звук слышен. Прошла мимо Халида, не взглянув. Запах – дешёвое мыло, сальная свеча и чуть-чуть полыни, горькой, сухой, – та полынь, которую рамалийские женщины вшивают в подол от сглаза.

Её шаги затихли. Придел опустел. Остался только свет из окон – три полосы на полу – и пламя в нише женщины, маленькое, жёлтое, спокойное.

А рядом – пустая ниша. Тёмная. С мёртвым фитилём.

Халид стоял перед ней и не знал, зачем стоит. Маршрут – через придел, мимо ниш, к северным воротам – знакомый, трёхлетний, бездумный. Сорок шагов. Он прошёл двадцать пять и остановился, и теперь стоял, и не уходил, и не понимал, почему не уходит.

Холодный воск под пальцами. Он не помнил, как коснулся – просто рука уже лежала на каменном выступе, и пальцы ощущали: холод, шершавость, восковые наплывы – ломкие, крошащиеся, отслаивающиеся от камня хлопьями. Фитиль торчал из огарка, жёсткий, как проволока.

Рука в карман. Кресало – кремень и полоска стали, тяжёлые, обкатанные, гладкие от лет ношения. Привычка полевого командора: огонь всегда при себе. В лагере – кресало в правом кармане, рядом с трутом. На марше – там же. В Бастионе оно было не нужно: факелы горят, курильницы горят, масляные лампы горят, и зажигать нечего. Халид носил его всё равно – четыре года в столице не разучили руку лезть в правый карман, когда нужен огонь. И сейчас рука полезла сама, и кресало легло в ладонь знакомой тяжестью, и Халид подумал: нет. Не моя свеча. Не моя ниша. Не моё дело.

И не убрал.

Искры. Первая ударила в камень – коротко, ярко, погасла. Вторая – мимо трута, в воск. Третья легла на трут, и трут занялся: тонкий дымок, запах палёной пеньки, привычный, лагерный, и на секунду Халид стоял не в храме, а у костра, на равнине, с мальчиком, который бился в лихорадке на третью ночь и не хотел умирать. Двадцать шесть ночей. Двадцать шесть молитв. Тот огонь – тоже из кресала. Тот огонь его спас.

Этот – он не знал, зачем.

Поднёс огонёк к фитилю. Фитиль не хотел – обугленный, высохший, пропитавшийся воском до каменной твёрдости. Пламя лизнуло чёрную нитку и отступило. Лизнуло снова – дольше, ближе, с тем терпением, с которым огонь берёт то, что не хочет гореть. Воск у основания фитиля размягчился, потёк, капля скатилась по огарку – первая за годы – и упала на камень. Фитиль вспыхнул. Коротко, ярко, с копотью – так вспыхивает то, что давно не горело и не ждало, что загорится.

Маленькое пламя. Жёлтое. Неровное. С чёрным дымком, который тянулся к потолку и растворялся в копоти столетий.

Халид стоял и смотрел, как оно выпрямляется. Как перестаёт дрожать, как находит ритм – затянулось, выросло, успокоилось. Воск оплывал медленно, прокладывая новую дорожку в старых натёках – тёплую, мокрую, живую, поверх засохшего. Свет из ниши лёг на пол, маленький кружок, – и соединился со светом свечи женщины в соседней нише. Два пятна. Рядом.

Он не молился. Двадцать шесть слов молитвы Отца – для Солтара. Для мальчика, бившегося в лихорадке двадцать шесть ночей на его руках. Эта свеча – не для мальчика.

Он стоял долго. Не считая. Впервые за день – не считая. Свет из окон сместился: три полосы на полу поползли вправо, потому что солнце поднималось, и тени колонн укоротились, и воздух в приделе потеплел на одну ступень – с утреннего холода в утреннюю прохладу.

Убрал кресало в карман. Вытер пальцы о бедро – трут, воск, копоть. Повернулся и пошёл к северным воротам. Оставшиеся пятнадцать шагов.

За спиной горела свеча. Маленькая, жёлтая, упрямая – в нише, которая четыре года ждала огня.

* * *

Вечерний обход – привычка, не обязанность. Командору гарнизона не положено самому проверять посты: для этого есть сержанты, старшие караульные, дежурные офицеры. Но Халид ходил. Каждый вечер, один маршрут: от северных ворот Бастиона по Храмовой улице до рыночной площади, оттуда – переулками к южным воротам, потом по стене обратно. Час с четвертью. Двести сорок шагов до первого поворота, триста десять до площади, дальше – короче, потому что переулки петляют и шаг укорачивается на подъёмах.

Город менялся. Медленно, как меняется лицо больного: день – тот же, и месяц – другой. Халид видел это в деталях, потому что маршрут был один и тот же, и деталь, которая изменилась, торчала, как новый гвоздь в старой доске.

Лавка медника на углу Храмовой – закрыта. Ставни заколочены, не на засов, а на гвозди, – значит, не «закрыто на ночь», а «закрыто». Ушёл. Месяц назад ещё работал: Халид проходил мимо и слышал стук молотка, видел свет из щели, запах калёной меди тянулся до перекрёстка. Теперь – ставни, гвозди, тишина. Рядом – пекарня. Доска с ценами: хлеб ячменный – два дирхама. Халид помнил: год назад – полтора. До войны – один. Цена росла вместе с войной, ступенька за ступенькой, и ступенька казалась терпимой, пока не оглядывался вниз.

На рыночной площади – торговля. Не ночная, ночной торговли в Унтарале не бывает, – вечерняя, последняя, остаточная: когда дневные покупатели ушли, а товар остался, и нужно продать до утра. Прилавки – деревянные, рассохшиеся, с дырами от гвоздей, – стояли в один ряд вместо трёх. Два ряда свернулись за последний год: сначала ушли продавцы тканей, потом – гончар, потом бахри, который возил сушёную рыбу с побережья, а рыбу перестали возить, когда прибрежный тракт стал небезопасным. Те, что остались, работали молча – без зазывания, без того гомона, который делает базар базаром и без которого рынок – просто ряд столов с едой. Старик-зеленщик перебирал вялые пучки кинзы, обрывая пожелтевшие листья – медленно, тщательно, как перебирают то, чему хочешь придать вид дороже, чем оно стоит. Женщина с корзиной прошла мимо, посмотрела на рыбу, на цену, на рыбу – и пошла дальше.

Тихий рынок. Тихий рынок – плохой знак: означает, что зазывать некого и покупателей меньше, чем продавцов. Халид знал тихие рынки. В лагере, после неурожая, рынок при каравансарае затихал точно так же: сначала уходил шум, потом – продавцы, потом – покупатели, и оставались столы с товаром, который некому купить, и продавцы, которым некуда уехать.

Он шёл и считал. Закрытые ставни: двенадцать на Храмовой, четыре в переулке, восемь на рыночной. Двадцать четыре – за месяц прибавилось шесть. Патрули: два на Храмовой, один в переулке, два на площади – на три больше, чем год назад. Больше патрулей – меньше лавок.

На перекрёстке у рыночной площади – мальчик. Сидел на ступенях закрытой мастерской, босой, в рубахе не по размеру – чьей-то старшей, с закатанными рукавами. Лет десять, может, одиннадцать: худой, тёмный, рамалийский нос, стриженая голова – стрижка лагеря, не города. Новобранец? Нет – слишком мелкий. Сын солдата, может быть. Или сирота при гарнизоне, из тех, что прибиваются к кухням и конюшням, потому что больше некуда.

Мальчик пел.