18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Григорий Медынский – Ступени жизни (страница 37)

18

Вот стайка девчат, присмиревших и торжественных. Может быть, они пришли сюда сейчас же, прямо с выставки, расположенной совсем рядом, через дорогу, в залах Манежа. «Разгром фашистов под Москвой»… Может быть, девчата видели там все «то» на картинах, фотографиях и по-своему поняли и прочувствовали это, как можно прочувствовать мертвые фотографии. Но сюда они принесли свои живые сердца.

Вот букетик с простой рукописной надписью: «Моему папе».

А вот: «Дмитрию Соловьеву, пропавшему без вести, от жены, сына и внука, носящего имя твое».

А вот пожилой человек, мужчина морщинистый и лысый, согбенный, слегка загребающий ногами. Он идет и вытирает глаза снятой шапкой. Нет, это уже не от фотографий, это от той неистребимой боли, от той незаживающей раны, которая кровоточит в его, видимо, много пережившем сердце.

Кровоточит оно и у меня, разрываясь от того, что не выплачешь и не выкричишь. Вот по этому Александровскому саду, мимо этих кремлевских стен шел когда-то мой сын Володя, шел с девушкой и обошел с нею весь Кремль, и было для них в этом, видимо, что-то святое, то, что поднимает сердце, и высекает в нем озаряющую искру и раскрывает для самых светлых и благородных чувств. И было это, видимо, настолько огромно и так чисто, что он принес это нам, отцу и матери, и мы были тронуты этим.

Это было перед самой войной. А после войны эта девушка пришла к нам проведать, узнать о судьбе Володи, и мы вместе поплакали с ней.

С тех пор прошло двадцать пять лет, четверть века, а все это живет и не уходит из памяти. Да и уйдет ли? Да и нужно ли, чтобы ушло? Течет река времени, и пройдет еще четверть века, или, может быть, меньше, или, может быть, больше, я не знаю — да и вряд ли кто знает, сколько времени еще потребуется, чтобы снять зловещую тему фашизма. Но даже и тогда нельзя будет забыть о ней, как мы не можем забыть об инквизиции, о нашествии гуннов и татарском иге, как нельзя забыть о самой идее порабощения. Она слишком живуча, она — об этом говорит суровый опыт жизни! — способна отращивать новую голову даже тогда, когда кажется совсем, навеки обезглавленной. Она, как ядовитый цветок, способна вырастать из любого соцветия слов. Это нужно помнить!

Это нужно помнить всегда и обязательно тем, кто нарождается вновь, для которых жизнь — неоглядное и нехоженое поле с немеркнущими звездами кремлевских башен и девичьих глаз, а война — это картинки, увлекательные кинофильмы и скучные поучения стариков.

Мы тоже так думали и тоже пели о последней, всеочищающей войне, о последнем бое, после которого воспрянет род людской. Все оказалось куда сложнее. За мир и счастье еще нужно бороться и бороться. Пусть не умолкнет тревожный колокол Бухенвальдского набата и предупреждающий голос Юлиуса Фучика: «Люди!.. Будьте бдительны!» Пусть не обольщаются, особенно они, молодые люди» новые подросшие Володи, видимой безоблачностью жизни.

Об этом и о многом другом я думал там, у могилы Неизвестного солдата. По обе стороны от нее стояли часовые почетного караула, а ярко начищенные сапоги сверкали парадным блеском. А мимо шли и шли люди, и, вглядываясь в них, вдумываясь в их думы, я старался постигнуть те внутренние связи, которые объединяют их, незнакомых друг другу и обособленных как будто бы друг от друга людей, которые через минуту разойдутся в разные стороны и займутся каждый своим делом.

Да, у каждого из нас свои дела и заботы, и большие и малые, и для каждого, конечно, очень важные. Но есть одно главное дело и одна главная, всех объединяющая забота — забота о своем большом доме, о стране, о Родине и о народе, так много пережившем и так много совершившем. И о том, что нужно еще сделать и завершить, и о том, чтобы осуществить те святые и великие исторические цели, которые он себе поставил. Да и не только себе. Чтобы спокойнее и теплее было жить на земле. И разумнее. И честнее. И справедливее. А главное, чтобы победить страх, смерть, истребление, порабощение — зло, недостойное человеческого звания.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

КАК РОСЛА «МАРЬЯ»

К глухой алтайской деревне с выразительным названием Волчиха мы подъезжали, когда начал разыгрываться обычный, затянувшийся потом на неделю, сибирский буран. Деревня, горы, угадывающиеся вдалеке, дорога, хвост лошади — все постепенно тонуло в сплошной пелене стремительно несущегося снега. И вдруг сквозь эту пелену почувствовалось какое-то движение, неясные тени людей и среди них фигура женщины, в коротком ватнике, стоявшей на каком-то возвышении, по-видимому, на сугробе снега. В одной руке ее была лопата, а другую она простирала вперед и, очевидно, что-то кому-то кричала. Голоса ее я не слышал, лица не видел и вообще потом ее не встречал, я просто проехал мимо и спросил возницу — что здесь делается?

— Сложку перетягивают на другой участок, — ответил он. — Вовремя-то не обмолотили, вот теперь нагонять приходится.

Да, колхоз, отдавший почти всех мужчин фронту, не справился с уборкой, и хлеб ушел под снег. Но фронт требовал своего, и сюда, в Волчиху, пришел приказ Родины: обмолотить и сдать хлеб. И вот сложную молотилку, «сложку», отработавшую на одном участке, нужно перевести на другой: тянет ее трактор, а женщины расчищают ему дорогу.

Это было давно, в самый разгар Сталинградского сражения, — как немилосердно летит время! — но женщина с лопатой в руке, ее обвязанная платком голова и треплющееся по ветру платье до сих пор стоят у меня перед глазами. Из этого виде́ния родилась «Марья».

Я знал колхозную работу и раньше, видел женщин в этой работе, но это были будни. Теперь перед глазами возникло явление — образ и осветил все. В этой фигуре я сразу почувствовал все то бремя, которое легло на советскую женщину в годы войны, весь ее невыразимый никакими словами подвиг, всю ее незаметную, но такую покоряющую нравственную красоту, что я уже не мог не писать об этом. Мне хотелось воспеть, именно воспеть и именно ее — нашу русскую женщину, верную жену, мать, труженицу и гражданку, которой в труднейшие минуты жизни Родины приходилось решать сложнейшие общественные и нравственные вопросы.

И именно потому, что мне хотелось воспеть ее, я не разрешил своей Марье полюбить Дубкова, инвалида войны, своего постояльца. Драматургически это было так заманчиво: жена получила «похоронную» на мужа, вышла за другого, а потом вернулся муж. Какой сердцещипательный конфликт, кстати, использованный в одном нашумевшем романе того времени! Но он так снижал весь образ, настолько лишал его народной нравственной силы, что я не смог разрешить себе принять его. И читатели, надо сказать, все это поняли и оценили.

Над «Марьей» я работал семь лет. Я изъездил и исходил пешком десятки колхозов, читал лекции, помогал людям в работе, много бесед «по душам» провел в зимние вечера после бурных колхозных собраний, или в полевых станах во время обеденного перерыва, или в ожидании поезда на железнодорожных станциях, и везде, на каждом шагу я встречал эту многоликую «Марью».

Так зародилась и начала складываться у меня мысль о романе. Сначала все было Туманно, неясно: не было людей, не было точного сюжета, и лишь постепенно намечались в сознании образы героев. Лишь много позднее, когда я, уже после войны, поехал в колхоз, а за ним в другой, в третий, все стало заполняться живой плотью.

Откровенно говоря, был момент, когда я готов был изменить своей «Марье». В последний год войны, когда армия наша освобождала Польшу, я, вычитав у Герцена, как при подавлении польского восстания 1863 года ряд офицеров царской армии переходил на сторону восставших польских патриотов, очень заинтересовался этим как симптомом международного братства, возвещенного Мицкевичем, и весь этот год занимался изучением Польши и польских дел того времени. Но вот кончилась война, и я сразу же вспомнил о своей «Марье». После беседы в Союзе писателей я пошел в МК партии и встретил там полную поддержку.

— Вам Марья нужна? — пошутил принимавший меня товарищ. — Ну что ж, мы вас к Марье и пошлем.

Меня направили в колхоз, в котором председательствовала Марья Ивановна Зорина. Знакомство с ней во многом помогло мне осмыслить колхозную жизнь, но все-таки это была не та Марья, которую я искал. Она хорошо вела хозяйство и в тяжелых условиях военного времени удержала колхоз на высоте. Колхозники ее очень ценили, но… не любили. Бывает так в жизни. Она была энергична, хозяйственна, очень требовательна, даже придирчива и резковата, но в ней не было той душевности, человечности, без которой, на мой взгляд, не может быть советского руководителя. Руководитель советского хозяйства — прежде всего руководитель коллектива людей. Он — руководитель, но в то же время он и член коллектива — на то и колхоз. Он идет впереди, но при всем этом всегда должен быть с народом, и только тогда народ идет за ним сознательно и охотно, плечо к плечу.

Этой черты, этой демократичности не было у той Марьи Ивановны. От нее я взял ее хозяйственность, распорядительность, решительность, организационную хватку. Другие черты, необходимые для того типа руководителя, для того идеала, который я себе составил, я брал у других — у Ивана Степановича Егорова, председателя дмитровского колхоза «Победа», у М. А. Домахиной (Горьковская область), Е. А. Лепешовой (Владимирская область), А. М. Глашкиной (Тульская область) и многих других.